Если же еще учесть и тот факт, что по мере превращения настоящего в прошедшее оно – настоящее – тоже напитывается сновидческой субстанцией, понимание сновидений как особой реальности, а нашей действительности как своего рода «замороженного» сновидения становится даже очевидным и неизбежным. Вообще, перед особенными событиями – такими, как далекое путешествие, операция, и прочее – та действительность, которая была для нас повседневностью, а теперь должна следовать своим путем, но уже без нас – ощущается отчасти как сновидческая и как бы в замедленной съемке с выключенным звуком, зато потом, когда мы сели в самолет или легли на операционную койку, она и вовсе начинает отсутствовать: сновидения суть таким образом как бы промежуточная сфера между временными отрезками бытия.
Поэтому всякий раз, когда что-то поистине отсутствующее – как, например, прошлое до нас или без нас – восстанавливается в памяти, оно сначала воспринимается нами в сновидческой дымке, и лишь потом, когда эта дымка рассеивается, оставляет впечатление зыбкой реальности, в которой вещи и события как бы плавают, – но это плавание мы склонны приписывать скорее особенностям нашей психики, чем самим вещам и событиям: последние сохраняют свой неизменный status quo.
И только на юге, под воздействием солнечного марева, впечатления внешнего мира, будучи восприняты человеческой психикой, тотчас растворяются во всеобъемлющей световой мгле, снова из нее появляясь и опять в ней исчезая, не оставляя в душе глубокого следа: здесь основа восприятия мира как вечно сменяющих друг друга сновидений, так что неудивительно, что буддизм возник именно на юге, на севере для него нет почвы, – действительно, в нашем климате любая реальность, не зная враждебного ей солнечного марева, без труда осиливает сновидческую субстанцию космоса, загоняя ее в ссылку: ночные сновидения. Но как невозможно естественным образом покинуть этот мир бдения без того чтобы не войти в мир сновидений, так ощущение сновидческой субстанции бытия, будучи не в силах победить чувство онтологической и исторической реальности (как это происходит в Азии) и вместе не будучи в состоянии выйти из нее, порождает ту самую южную тоску, которая так характерна для наших южно-европейских стран в летние полдни и которая является прямым и непосредственным выражением двумирной – сновидческой и бдящей одновременно – природы бытия.
Этим и объясняется глубочайшее сходство взглядов людей долго и, главное, праздно находящихся под палящим солнцем, и тех, кого только что вырвали из глубокого сна, – вот почему так желательно следовать Льву Толстому, который старался никогда не будить спящих людей.
В самом деле, каждый из нас подтвердит, что в памяти от людей остаются в первую очередь их взгляды, однако в сновидениях взгляды почти отсутствуют, и тем не менее во сне мы все видим столь же ярко и красочно, как наяву, – гомеровские миры, стало быть, подобны сновидческим, не оттого ли они почитаются колыбелью европейского искусства?
Вообще есть художники, чье творчество мы воспринимаем как бы в перспективе чистого прошлого, независимо от того, являемся ли мы их современниками или нет: таков Гомер, но таков же и наш Пушкин, недаром он сказал, что у души нет глаз, – это эпиграф ко всему Гомеру.
Закономерно в этой связи, что прошлое часто сравнивают со сновидениями, – с той, правда, разницей, что прошлое признается реальностью, тогда как реальность сновидений остается под сомнением: поэтому, когда мы думаем о прошлом, у нас в глазах появляется выражение отрешенной задумчивости: последняя, подобно главной тональности в музыке, остается и при размышлении о потрясшем нас сновидении, но при этом обогащается массой жизненных оттенков, – и все-таки центральный момент осознания самых запоминающихся снов состоит в том, что сны эти, приснившись и как бы тем самым оказавшись в прошлом, могут тем не менее повториться в той или иной вариации в нашей будущей жизни, быть может, земной и повседневной, а быть может, посмертной.