И в той степени, в какой мы не в состоянии им сопротивляться и в какой нас захватывает и волнует музыкальная тональность весны, – ровно в той же самой степени мы причастны жизни, а это значит: когда приходит черед какого-либо серьезного огорчения, несчастья или катастрофы – неважно, с нами или нашими близкими, нам по-хорошему, если мы хотим оставаться до конца честными, не следует на них слишком сетовать, а нужно всего лишь вспомнить, что мы сами пригласили их к себе, когда открыли душу и тело странному и неотразимому томлению весны.
Или, выражая ту же мысль в стихах. —
Вот мимолетный женский взгляд из толпы, не обещая нам не только никакой подлинной любви, но вообще ничего по сути не обещая и все же странно волнуя, красноречивей любых слов как раз и говорит нам и о нашей природе, и о нашей любви, и о несовместимости той и другой, и об их непостижимой гармонии.
Но вот пришел Будда – пусть и задолго до них – и сказал, что вся эта любовь – страдание, я не знаю ничего более лаконичного и гениального на эту тему: что выдающаяся любовь к женщине – всегда в той или иной мере страдание, знали, наверное, все люди, не говоря уже о писателях, но тонкость мысли Будды состоит в завуалированном утверждении, что в конечном счете никакого особенно высшего и тем более «божественного» смысла в сложной и красивой любви между мужчиной и женщиной нет и в помине, а вся ее сложность, противоречивость, соблазнительность и вытекающая прямо отсюда некоторая дьявольская красота были всего лишь тонкой и часто бессознательной психологической игрой, призванной всего лишь обострить и усилить сексуальный инстинкт или, выражаясь поприличней, музыкально озвучить эротическую струнку.
В этом нет никаких сомнений, потому что каждый из нас испытал Достоевского и Будду на собственном опыте: в юности, пока силы играют, а мудрость стоит на нуле, мы в той или иной мере идем путем Достоевского, но рано или поздно, оглядываясь назад и вспоминая все те странные и необъяснимые мучения, случившиеся там, где должна была быть только любовь и ничего кроме любви, догадываясь о том, что мы сами доставляли предмету любви и себе самим разнообразнейшие и утонченнейшие – точно набор пыток средневековой инквизиции – мучения неизвестно для чего, точно подливали с двух сторон масла в огонь, – итак, вспоминая и осмысливая весь этот все-таки почему-то очень важный жизненный опыт, мы делаем вывод, что, хотя он и был нам в свое время насущно необходим, все же по большому счету и, главное, подводя последние итоги, ничего в нем, оказывается, кроме красивых и теперь ставших бессмысленными, страданий, не было.
А главное, там и тогда, где и когда эти страдания по тем или иным не зависящим от нас причинам прекращались и восстанавливались тишина и покой, казавшиеся нам в то время скучными и неуместными, наша любовь, окутанная этой тишиной и этим покоем, точно елка снежком, даже по сей день при воспоминании о ней сохраняет для нас свое обаяние и тайную жизненную силу, в то время как страдальческие апогеи любовных отношений, державшихся исключительно на взаимной болезненной игре, отныне ничего, кроме глубочайшего недоумения, а то и еще более глубокого, поистине, экзистенциального отвращения, не вызывают.
Вот так и закончилась эта «история любви»: по сюжету Достоевского и на музыку Будды, – но какой же вывод мы должны из всего этого сделать?
А такой, что только та любовь между мужчиной и женщиной самая предпочтительная, прекрасная и совершенная, где не было никогда особых страстей и страданий и не было сказано по возможности ни единого обидного слова – об оскорблениях, бурных сценах и тем более изменах вообще не говорю, и которая может и даже должна со стороны показаться несколько пресной и скучной, но этого не следует бояться и стесняться, напротив, это и есть «родимое пятно» всякой «божественной любви», тогда как другое и не менее существенное «родимое пятно» ее есть невыносимая для многих длительность, – которую Бальзак считал первым признаком великой любви.