Сеньору Омонте хотелось прожить жизнь свободным от нужды и свободным от страха, но едва он делал шаг, как раздавался сигнал тревоги, предупреждающий о новом вымогательстве. У него до сих пор шумело в голове от скандала, учиненного Жоржеттой. Покинутая восьмидесятилетним кавалером, она чувствовала себя оскорбленной и требовала компенсации. Еще один лакомый кусок мяса для газетчиков! И это в то время, когда выдача мяса строго лимитирована. А тут еще семейные дела: его зять граф Стефаничи Мюрат, хрупкий и хилый, как все аристократы, от легкого толчка в машине вывихнул позвонки.
И хотя советники ходили на цыпочках, устанавливая глушители на все общественные выхлопные трубы, они не могли скрыть от магната, что рабочие его рудников, проголодав трое суток, выступили против локаута лавочников, требуя возобновить продажу продуктов, но были встречены пулеметными очередями и пушечными выстрелами, эхо которых докатилось до Вашингтона, подорвав доверие к тем демократическим лозунгам, которыми компания и правители Боливии пытались прикрыть свои темные делишки.
А позже пришло и это: «Восстание в Боливии!» Все газеты Соединенных Штатов сообщали о нем на первых страницах. И сеньора Омонте снова охватило крайнее раздражение, когда его информировали о том, что новое правительство не склонно издавать декреты под диктовку горнорудных компаний.
Массы поднимались на борьбу, и никто уже не мог спать спокойно — ни Омонте, ни «другие». Утомленные изнурительной бессонницей, они то и дело прислушивались: не прекратился ли шум машин, — ведь они должны работать круглосуточно! — и каждую минуту своего существования тратили на то, чтобы каждая минута жизни пролетария, черной магией капитализма превращенного в робота, тратилась на них.
XVIII
Теперь мы снова вместе, Сенон Омонте. Я не видел тебя с тех пор, как встретился с тобой, мальчуганом-метисом, в каньоне Карасы. Ты стрелял тогда из рогатки в птиц и гонялся за местными девчонками.
С тех пор прошло шестьдесят лет. И вот я снова вижу тебя: ты дремлешь, сидя у камина, твоя жирная туша, кажется, заполонила всю квартиру на Парк-авеню, украшенную дорогими персидскими коврами; тебя все уважают и все боятся; ты превратился в легенду. Как ты изменился, кум! Но больше ты не изменишься, ибо время ничего не сможет сделать с твоим обликом, он уже отчеканен и таким будет фигурировать среди других магнатов капитализма в мрачной галерее, ведущей прямо в ад. Твое изображение из олова будет согреваться только адским огнем…
Лицо Омонте — словно на него упал слабеющий луч света после вспышки магния — отпечаталось крупным планом на киноленте времени сетью морщин и складок; между верхней губой и носом, между скулами и провалами глазниц легли густые тени и дугами протянулись до височных костей, выступающих как два рога на опушенном сединой черепе. Ни дать ни взять — дьявольская маска в карнавальном шествии шахтерского города Оруро. Снимки ее не раз печатали газеты.
Да, газеты… На каждом шагу — газеты, и там его безобразный портрет. О чем они болтают? О расстреле рабочих? О восстании? Они шпионят за ним. И за его сыном. Угораздило же этого несчастного жениться на женщине, которая вовсе не герцогиня. И теперь — гони полмиллиона долларов! Она забирает их. Но не у этого дурака, который дал себя обольстить, а у него, его кровные денежки, из его кармана. «Я не позволю себя грабить. Никому не удавалось меня ограбить… Никогда. Где мои адвокаты? Где эти лакеи? Пусть войдут!»
Кажется, они были и ушли. Да, ушли. Один из них, покидая комнату, едва не опрокинул фарфоровую Афродиту. Но она осталась невредима. Купается в отсветах пламени; светлые блики играют на ее теле; она движется. Точно так же двигалась обнаженная Жоржетта, разрисованная полосками лучей, проникавших сквозь жалюзи.