«Назло поеду к нему», — решила Нина и стеганула головного оленя, упряжка, оставляя за собой облако снега, поднялась на увал.
Митька широко улыбнулся. Он осматривал пастбище и забрел далеко. И он узнал Нину сразу. Но в тундре обычай: увидишь чью-то упряжку, подожди, расспроси — может, нужна твоя помощь. Вот он… и подождал.
Нина бросила на снег хорей, вожжи, подошла первой к Валею и первой, как мужчина, подала руку:
— Здравствуй, Митя.
— Рад видеть, — сказал он.
А она посмотрела ему в глаза, и кровь вдруг ударила ей в щеки. И Митька смотрел на неё; и он вдруг увидел их далекое прошлое — видел, как наяву.
…Они росли в одном стойбище с Ниной. Она была шаловливой, веселой девчонкой. С виду ничего особенного не было в ней И Митька шутил с ней, смеялся, играл. А потом они выросли. Митька вдруг стал присматриваться к девушке: замечал каждое её движение, каждый жест, следил за её взглядами и перехватывал их, запоминал каждое её слово. Разговаривал о ней с травами, облаками и ветром. Искал встреч с Ниной. Но она была уже взрослой.
Как-то их отцы ловили нельму в устье Малой Вэмнекуты, Митька и Нина помогали им. Лето доживало последние дни, на пожелтевших травах серебрился по утрам первый иней. Митька лишь изредка видел Нину издали — он неводил вместе с отцами, а после каждой рыбалки, выпив наспех чаю, брал ружье и уходил охотиться на гусей, уже собиравшихся в большие стаи, чтобы лететь вслед за летом на юг.
Однажды вечером, когда солнце ещё висело над горизонтом, он увидел Нину — был так близко к ней, что мог бы взять её за руки. Многое хотел сказать ей, но у него первый раз в жизни словно бы присох язык. Так ничего он и не сказал ей тогда на берегу Вэмнекуты.
А когда возвратились в стойбище, Митька и вовсе испортился: встретив Нину на улице, отводил глаза в сторону — разучился и смотреть ей в глаза. Но стоило Нине пройти, поздоровавшись, Митька поворачивался тотчас же, смотрел вслед, любуясь, пока она не исчезала в чуме. И Митька плелся после каждой такой встречи в свой чум. Но ноги как бы сами по себе тут же выносили его вновь на улицу, хотелось хоть краешком глаза увидеть девушку ещё раз.
И лишь много дней спустя, уже на берегу Марасяды, Митька осмелился заговорить с Ниной, встретившись с ней вдали от стоянки
— Если б я умел писать, — сказал он, краснея, не зная, куда деть свои длинные руки, — я написал бы твое имя на бумаге, на сыром песке речного берега, высек бы на камне. И если б это было можно — написал бы и на воде, и на небе.
Нина улыбнулась в ответ и сказала тогда Митьке такое, что вонзилось в его сердце на многие годы больнее стального ножа.
— Может быть, ты и смог бы сделать так, Митя, но на свете есть Микул Паханзеда. Ему отдано моё сердце, — сказала она.
И Митька от обиды заплакал. Ему стало больно смотреть на небо, на землю — на весь белый свет. Нет, на его глазах не блеснула слеза — мужчины плачут молча, в себе. Он опустил голову, повернулся и потащил отяжелевшие ноги в сторону отцовского чума. А Нина догнала его и шепнула на ухо:
— Ты, Митя, очень хороший… Очень хороший…
Митька не остановился, не поднял головы — между ними стал на многие годы Микул Паханзеда.
Теперь Микул был на фронте… Как быть теперь Митьке? А Нина до сих пор не знает, наверное, что перед самым началом войны Митька назло ей, Нине, закатил свадьбу на всю Большеземельскую тундру… Как быть?
Тундра застыла задумчиво под пасмурным небом. За кои годы впервые Митька и Нина смотрели друг другу в глаза. В глазах проплывало прошлое от вечера на берегу Вэмнекуты до этой встречи на высоком увале. Тундра сжалась под пасмурным небом.
Нина первой шагнула к Валею. Митька рванулся к ней. Первый раз их руки, столько лет искавшие друг друга, сплелись. Впервые слились обжигающие от волнения губы. Нина, задыхаясь, шепнула:
— Об этом пусть знают только ветер и тундра.
…А скоро там, где только что стояли упряжки Валея и Нины, лишь серебрились тускло снежинки, гулял ветерок и поднимался вислоплечий увал под опрокинутым пасмурным небом.
«Проходят месяцы, годы, жизнь, Микул все равно не вернется».
В Пэ-яха-хараде Нина задержалась ненадолго: отвела в интернат к Екатерине Семеновне сына, сдала Микодиму двадцать три шкурки песца, сказала, что деньги возьмет другим разом, потому что сейчас некогда ждать — бабка осталась со стадом одна, а в тундре вновь появились изголодавшиеся за зиму и обнаглевшие к весне волки, выпила русской еды… и вновь олени светлой масти понесли её нарты к Пярцору. Русская еда, которой Микодим всегда угощал охотников, привозивших пушнину для сдачи, разгорячила её, и, наверное, оттого уплывала так быстро открытая небу равнина, под полозьями нарт приседали русла рек и речонок, приближались горы Пярцора, росли, причесывая зубчатой спиной пепельные кудри отяжелевших, мглистых облаков, а Нина не замечала ничего этого — лишь высокий увал под опрокинутым небом стоял перед её мысленным взором… она пела: