— Подох Валет, давно уже. Как батька помер, так он ни есть, ни пить… На пятые сутки и подох. Ну, да чегой-то мы не о том. Пошли в хату.
В отцовском дворе ничего не переменилось: высокая яблоня у окна, приземистый плетень, отгораживающий сад, поветь с дровами в углу, хлев, собачья будка, даже корыто с водой стояло все на том же месте, под плетнем, а над ним, на растопыренных обрубках лозы, торчали кверху донышками оранжевые глиняные кувшины. Достаточно было одного взгляда, чтобы все это восстановилось в памяти, стало привычным, обыденным, словно отлучался он из дома на день-два, а не на долгих восемь лет. Тимофей с жадностью втянул носом терпкий запах деревенского двора, поднялся по скрипучим ступенькам и, очутившись в трехстене, с облегчением, шумно вздохнул — наконец-то дома! Сколько раз он рисовал в воображении, как переступит порог родной хаты, оглядится — что переменилось в обстановке? — и по давней привычке сядет к столу у окна, выходящего в сад, передохнуть с дороги, остудить разогретую от ходьбы культю. Самые приятные это были минуты.
Он так и сделал: поставил чемоданчик на лавку, повесил на гвоздь картуз и присел на старую, сделанную еще отцовскими руками табуретку, блаженно вытянув протез. Прося умостилась напротив, еще раз оглядела его в упор быстрым взглядом и, не в силах удержать свою радость, широко заулыбалась.
— Ты что?
— Смешной ты стриженый.
— А-а… — Тимофей провел по трехнедельному «ежику» ладошкой и улыбнулся. — Ничего, к сентябрю отрастут, а пока что в картузе похожу.
— Кажись, полысел?
— Есть немного.
— Оно и лучше.
— Это почему?
— Солидней.
Он рассмеялся — весело, легко, как не смеялся уже много лет. Даже удивился сам себе: значит, еще не усохло в нем человеческое веселье и беззаботность.
— А ты ничего выглядишь, — посерьезнела Прося. — Разве что постарел чуток. Я тут измаялась от думок разных. Вона Захар возвернулся — кожа да кости. А был мужичиной!
— Вернулся? — переспросил Тимофей, машинально оглядываясь и отыскивая Максима. Теперь ему стала понятна его настороженность. Положение у хлопца не из легких.
— Ты Максима?.. — догадалась Прося, перехватив его взгляд. — Во дворе он, мешать не хочет. Чуткий хлопец, прямо на удивление. — Она вздохнула и потупилась. — Жалко мне его, Тима, за родного стал. А тут Захар, чтоб ему пусто, в Гомеле обосновался, забрать к себе хочет. Прямо не знаю…
— А Максим как?
— Ко мне привык, да тебя, видно, опасается. Дите же тут ни при чем. А, Тим? — спросила она вкрадчиво.
— Да-да, конечно, — поспешил успокоить ее Тимофей. — Пусть сам решает, скажи ему. И я поговорю.
— А Захар же покаянным пришел, дескать, виноватый, простите-извините. Прикидывается, паскудник, думается мне.
— Пусть его, — покривился Тимофей от неприятных воспоминаний. — Не хочу я о нем…
— А и то! — спохватилась Прося. — Во баба-дура завела патефон. Поговорим еще, потом. На стол готовить надо, гляди — и гости заявятся. Ты передохни да переодевайся в чистое. В шкафу там, в светелке.
— Какие гости?
— Ну-у, Яков-председатель, Елена Павловна — она теперь заведующей в школе, может, еще кто. К вечеру все прознают. Яков уж точно прибежит. Я так думаю: надо бы пригласить, чтоб им ловчее было. Максим сбегает. А Ксюша в воскресенье приедет. У Максима завтра экзамен, свидится с Артемом — в одном классе они — передаст. Познакомишься с мужиком ее, с Демидом… я писала тебе. Пьянчуга он, видать, не будет у них жизни. Ну, так посылать Максима?
— Пошли, — кивнул Тимофей и уточнил: — К Якову и Елене Павловне, больше ни к кому не надо. Не хочу шума.
Он видел, что жена обеспокоена будущим отношением сельчан к нему, вернувшемуся из заключения, но умалчивала, боясь огорчить своими сомнениями, и был благодарен за ее тактичность. Сам он старался не думать об этом, однако такие мысли не однажды приходили к нему, будоража воображение неприятными картинами. Все-таки он отбывал наказание, злых языков тут не избежать. В добром отношении Якова Илина Тимофей не сомневался, а вот другие…
Прося отослала Максима и принялась хлопотать у печи, обсказывая все метелицкие перемены, которых накопилось превеликое множество: одни умерли, другие переехали на новое место, третьи повырастали и поженились, — а Тимофей, заметив в зеркале отросшую за дорогу рыжую щетину (от ежедневного бритья он давно отвык), правил на оселке отцовскую бритву, с тихим удовольствием поглядывая на жену. Все такая же несуетливая, степенная, но проворная в работе, она, казалось, нисколько не постарела, разве что слегка ссутулилась, округлилась и обвисла в теле, да узелок волос на затылке уменьшился до кулака. Ее чуть напевный говор, полная фигура, плавные, точно рассчитанные движения создавали атмосферу домовитости, уюта, укрепляли чувство уверенности в себе и незыблемости заведенного от века размеренного уклада жизни. Он понимал, что незыблемость эта кажущаяся, ненадежная, в любую минуту по воле случая или по неразумности людской все может рухнуть, перевернуться кверху дном, как уже случалось, но хотелось верить в лучшее, продлить состояние душевной уравновешенности и покоя.