«Браво, Спьомби!»[45],— так приветствовали они акт милосердия, позволивший им снова пользоваться гражданскими правами. Правда, достаточно было одного неуместного «да здравствует!» или «долой!», чтобы их снова бросили в тюрьмы. Но они стали умнее, ведь это были флорентийцы, и урок пошел им на пользу. В Романье, где кровь горячей и страсти всегда готовы вспыхнуть, такие же или несколько более отчаянные и решительные люди легко склонялись к мятежу, шли на восстание. А их братьям в Южной Италии, невежественным и еще более изголодавшимся, требовалось и того меньше, чтобы нарушить свод законов. Но рабочие из Рифреди, Сан-Никколо, Понте а Эма и крестьяне из Галлуццо, Импрунета и Контеа, лишившиеся земли или не желающие больше на ней работать и взявшиеся за напильник и кельму, были сообразительнее, «развитее и сознательнее», как они утверждали, чем рабочие Милана и Турина. Когда они подготавливали и проводили забастовку, полиции приходилось ограничиваться оцеплением фабрики или стройки: пока рабочие не нарушали общественного порядка и не посягали на безопасность государства, ей не оставалось ничего другого. Впрочем, именно рабочие и представляли собой государство. Не только сами рабочие провозглашали это — основание для таких утверждений давало им даже правительство. Так, например, Джолитти, в ту пору министр полиции, часто и охотно связывал руки не рабочим, а префекту или квестуре. Один известный художник изобразил толпу рабочих с куртками, переброшенными через плечо, и с кепками, сбитыми на затылок, надвигающуюся, словно рой пчел, клином, острым, как нос корабля. И Его Величество поздравил художника. Разве это была не поступь истории, прогресса? Можно было заставить их замедлить шаг, но повернуть вспять — нельзя. Машины, отданные в их руки, машины, производящие богатства, видимо, пробудили их своим грохотом. Пробуждение это достигло строительных лесов и крестьянских пашен.
И то были уже не изолированные бунтари, индивидуалисты и анархисты — вот что изменилось! Это были уже не «поэты», то есть люди с душой поэтов, всегда готовые грудью стать на защиту друзей, согреть их своей любовью или оплакать. Нет, это были люди, которые, не имея ничего, отныне хотели уметь распоряжаться этим «ничем». Учение, которому они следовали — хотя большинство так и не было знакомо ни с его диалектикой, ни с точным истолкованием, — устанавливало, как они говорили, тесную зависимость между тем, что даешь, и тем, что получаешь, между пролитым потом и голодным желудком, между эксплуатируемыми и эксплуататорами. Возможно, это были люди еще неграмотные, как рыночный поэт Никкери, воспевавший исторические события в восьмистишиях, но они считали, что некоторые истины они все же усвоили. Усвоили немногое, но до конца и в это немногое верили. Верили своему трудовому поту и своему желудку, причем инстинкт руководил ими в большей степени, чем разум. Правда, грубая, но неоспоримая, подкрепляла их своими доводами. И вернее, нежели пожди, которые зачастую сбивались с пути, заблуждались, за что почти всегда расплачивались, этих людей неуклонно вела вперед присущая им природная сила.
Новым было и то, что флорентийских каменщиков, готовых на следующее же утро начать забастовку, было так много, что Палата труда не могла их вместить, и они со всех сторон сходились к Монтеривекки. Яркие лучи солнца, заставлявшие сверкать чистым золотом башенку, венчающую купол собора Санта-Мария дель Фьоре, заливали склоны холма. Сначала каменщики устроили что-то вроде переклички, а потом началось обсуждение.
Тот, кому предоставлялось слово, поднимался немного вверх по склону, а остальные слушали, сидя или стоя под тенью буков, заняв все пространство от вершины холма до самого берега Терцолле, которая чуть заметным ручейком спускалась в долину и там вливалась в Муньоне. Зелень укрывала людей от знойных лучей солнца, вокруг было тихо — листок не шелохнется.
Некоторые захватили по бутылке вина, которая обходила всех вкруговую, а потом наполнялась водой из родника у подножия холма. Вода также была хороша, хотя ее не встречали такими шумными возгласами и оказывали ей несколько меньшие почести. Далеко внизу за дорогой, защищенной низкой каменной стенкой, был виден город. Было утро, и собравшиеся не нарушали ни общественного порядка, ни Даже покоя влюбленных пар, потому что в этот час их здесь не было. Ни у полиции, ни у солдат не имелось никаких оснований вмешиваться. Просто каменщики собрались в воскресное утро и обсуждали свои дела, так же как группа семинаристов, расположившихся тоже на лужайке, немножко выше и ведущих беседу о святых отцах, или рекруты, стоявшие бивуаком неподалеку от полигона и вспоминавшие о своих родных городах и селениях, о своем хозяйстве.
Поднимаясь вверх по улице Кареджи, Метелло услышал, как один из солдат обратился к товарищу по-неаполитански. Метелло сказал ему на том же диалекте:
— Ну ползи ты, рак!
А солдатик, с которого пот лил градом, ответил, улыбаясь:
— Хоть и рак, да не дурак! — и тут же спросил: — Земляк, а сигаретки не найдется?