Это когда у тебя все болит, мам, с ног до головы. А углы губ сами опускаются, и никакими силами не улыбнешься. На душе так муторно, даже думать не можешь. Все в тебе натянуто; кажется, сейчас порвется, жилы гудят, как проволочный забор. Еще немного, и начнутся конвульсии. Все, что делаешь, — делаешь, по большей части, только чтобы спрятать эту боль. Вот что такое мальчишеская сердечная лихорадка, мам. Смертельный недуг. Мое состояние ухудшается день ото дня. И это с незапамятных времен. Лет с двенадцати, я думаю. Кончится тем, что я не выдержу и взорвусь, как бомба.
Да только разве скажешь такое собственной матери?
Она и не поймет ни слова. Откуда ей понять. Живет себе, горя не знает. Она росла в старое время, она — мать. Лицо, так сказать, священное. Есть такие вещи, которые матерям не говорят. Не говорят, и все. Матерей надо беречь. Отцов, если уж на то пошло, тоже.
Их послушаешь, так выходит, при них мир вроде как бы не пробудился ото сна. Жили, будто в доме без окон. Отгороженные, защищенные от всего, что происходило. Да и что там могло происходить, когда мама и папа еще не были взрослыми? По улицам за лошадьми тащились телеги и расфуфыренные кареты. Только представить себе! На каждом углу — кузня. Мигали световые рекламы кинотеатров, ну просто каменный век, а внутри старые дамы колотили по клавишам пианино. Пленка без конца рвется. Скандал! В зале сразу тьма. Женщины от страха визжат. Мороженое — пенни за порцию. И это у них считалось роскошная жизнь. Может, конечно, на самом деле все было иначе, но так Они рассказывают. Тысячи людей ездили по улицам на велосипедах, а если кто попал под машину — сенсация! По будням вечером продаешь на улицах газеты. И это сразу после школы, так что домой не возвращаешься до ночи. Доучивались до восьмого класса, и привет. Больше ни тебе занятий в классах, ни уроков дома. Будьте добры прямо на работу с полным рабочим днем. Какой-нибудь церковный вечер — у них это верх разгульной жизни. Играли в фанты и в «третий лишний», уже когда были совершенно взрослыми людьми. Где им было узнавать жизнь? Век невинности, одно слово. А еще говорят, что им тяжело жилось, что им выпала тяжкая доля. Воздуху свежего — океан! Никаких тебе радиоактивных осадков. Хороша тяжелая доля! Детский садик.
Мэтт сидит на станции, ждет обратной электрички. Глубокое, глубокое уныние окрашивает все вокруг в черный цвет старинных угольных шахт.
На платформе напротив служитель заменяет дощечку на указателе:
«Узловая Раздолье. Со всеми остановками»
Что-то с этим было связано в незапамятные времена. Когда еще не было Джо. Когда еще день не сошел с рельсов и не пошел ломать и крушить.
А, ну да. Узловая Раздолье. Где сходятся все пути, где широкая желтая равнина, а по ней скачет Мэтт Баррелл верхом на коне.
Мэтт решительно встает, подбородок выпятил, левую руку в бок и кричит служителю через пути:
— Эй, мистер! Сколько времени до поезда на Узловую?
— Четыре минуты! Да только с той платформы на Узловую не уедешь.
Мэтт несется по платформе, у которой останавливаются поезда на город, стук его подошв отдается в долине рельсов и шпал. Мэтт ныряет в калитку, над которой написано: «Выход», и с разбега налетает на Абби Цуг, которая как раз входит на станцию!
Все-таки мальчик с девочкой встречаются. Избежать этого уже невозможно.
10
Абби приземлилась основательно. Чуть не отбила себе зад. Больно, и даже очень. Плюхнулась, как мешок. Откуда-то, невесть откуда, один голос, без человека: «Цела, девчушка? Ишь верзила нескладный, летит, никого не видит». Голос пожилой, с проседью. И доносится словно издалека.
Абби, еще морщась от боли и с трудом переводя дыхание, представляет себе эту романтическую картинку. Сама, кстати, виновата. Сколько раз воображала, рисовала себе в мечтах, как сталкивается с Большим Мэттом. Так хорошо было грезить! В воскресенье вечером, после церкви; Большой Мэтт в зеленом тренировочном костюме скупо, по-мужски вздыхает от жалости и несет ее хладный труп к ближайшему фонарю. Несет на руках, крепко обняв. Половина ее грез была про это. Но ближе к жизни оказалась, увы, вторая половина: Мэтт отскакивает в сторону, словно его током ударило, и так и стоит, словно боится дотронуться еще раз.
А пожилой голос без человека звучит как бы с дальнего расстояния:
— Помоги-ка девчушке на ноги подняться.
Мэтт растерялся и так, растерянный, стоит целых пять секунд, не меньше. А пять уж наверное. Стоит пять секунд и за это время успевает сто раз крикнуть про себя: «Джо! Джо! Джо!» Как крещендо в оркестре. «Джо!» — на сотни разных голосов, громче, выше, словно все самое потрясающее в жизни вдруг сбылось.
Лицо ее бледно, видно с перепугу, ноздри чуть вздрагивают, это от боли. Губы сжала. А ноги вон какие длинные. Может, она вовсе не такая уж коротышка, как он себе представил? Джо, ты что, сильно расшиблась?
Голос ниоткуда:
— Эй, приятель, вот сейчас выйду, надаю тебе подзатыльников, если ты не поможешь ей подняться.