Затор был просто огромен из-за снега и множества конок, которые недавно добавились к бродвейским омнибусам. Сцепы из трех-четырех вагонов замерли — лошади стояли понуро, помахивая хвостами, кучера били в свои колокола, но тронуться все равно не могли. Такое нынче случалось нередко, потому что вагоны, прикованные к рельсам, были не способны объехать препятствие, подобно омнибусам. Старая улица стала слишком тесной; я своими глазами видел, как то один, то другой омнибус сворачивал с Бродвея, предпочитая сделать крюк вокруг квартала, лишь бы обойти очередную пробку. Высунувшись из кэба, я увидел, что впереди нас телега, груженная пустыми бочками, пробовала объехать застрявшую конку, но уперлась в доставочный фургон, пытавшийся сделать то же самое, но в противоположном направлении. Оба возницы, привстав, вели себя обычным образом — орали благим матом и замахивались друг на друга кнутами. Осадить назад что телегу, что фургон — дело нелегкое, и ни одному из них уступать не хотелось. Сквозь снегопад я видел вереницы застывших конок — когда-то они привлекали меня, а теперь подумалось, что на Бродвее они определенно ни к чему.
Сидеть и ждать, чем все это кончится, я уже не мог: через восемь минут я должен был явиться на работу. Пришлось распахнуть дверцу и сойти. Стоимость проезда от Грэмерси-парка до редакции я знал назубок и вручил извозчику полную сумму, да еще добавил, как положено, десять процентов на чай. Однако он не поблагодарил, и я понял: ему теперь торчать здесь без седоков — кто же станет нанимать экипаж, пока дорога не освободится? Я достал мелочь, дал ему еще десятицентовую монету и на сей раз услышал «спасибо». До редакции оставалось два квартала. Я пошел пешком.
В это утро, в толпе других пешеходов, до меня наконец дошло то, что я исподволь, неохотно осознавал уже год или чуть поменьше: нижняя часть Бродвея попросту безобразна. Сначала, впервые выйдя на Бродвей девятнадцатого века, я этого не видел, был просто не способен увидеть. Тогда буквально все — любой дом, любой человек, каждый услышанный звук — приводило меня в трепет. И по нижнему Бродвею я ходил так же, как по любой другой улице, восторгаясь тем, что я здесь. Довольно скоро — скорее, чем можно было бы ожидать, — здания, обрамляющие улицы, перестали мне казаться старыми. Одно-два из них я припоминал в своем родном времени — они дожили до конца двадцатого столетия, хотя там-то выглядели устаревшими и даже неуместными. Но здесь здания, которые я некогда считал старыми, возводились у меня на глазах; ирландцы — подносчики кирпичей карабкались по лестницам все выше, до пятого или шестого этажа, и вокруг стоял запах свежей штукатурки. Да и те дома, что уже были построены, поднялись совсем недавно, пять — десять лет назад. Здесь они выглядели новыми, выглядели вполне современными — да ведь так оно и было!
Однако нынче утром они" показались мне еще и безобразными — и это тоже было так и не иначе. Вбитые друг к другу впритык, стена к стене, чересчур высокие для узеньких участков, которые покупались и застраивались поодиночке; крыши, не согласованные по высоте с соседними, торчали как сломанные зубы. Да и улица была слишком узкой, а теперь сделалась еще уже из-за намертво врезанных в нее рельсов конки. Прошлой весной я, помнится, наткнулся здесь, на перекрестке, на такую скандальную хаотичную пробку, что один разъяренный возница — я видел это своими глазами — вдруг привстал и хлестнул другого кучера бичом по лицу, да так, что тот упал на колени.
Вымощена улица была скверно — в муниципалитете, как вам известно, засели взяточники. На каждом шагу попадались ямы, и беспрерывный лязг подбитых железом колес по неровным камням мог свести с ума. И всегда, в любое время года, Бродвей был или пыльным, или грязным, или и то и другое. И всегда он был щедро заляпан навозом — потом навоз высыхал и превращался в едкую пыль: в ветреный день приходилось дышать только носом и зажмуривать глаза. Тротуары из-за бесчисленных столбов соперничающих телеграфных компаний представляли собой полосу препятствий, а над головой висели поперечины, отягощенные сотнями проводов. На всех глухих стенах были намалеваны огромные черно-белые рекламные объявления; такие же, только поменьше, болтались на кронштейнах над тротуаром. Теперь, и с этого дня навсегда, я увидел Бродвей в его истинном виде — грязно-бурая, сугубо утилитарная торговая улица, даже не пытающаяся скрыть свое безобразие. И тем не менее она была мне по сердцу. Я любил ее.