Но Коля и не заметил, насколько ей было худо. Он был занят своими горестями. Иоланта, казалось, окончательно охладела к нему даже как к другу детства. В школе она пробегала мимо него отстраненная, полная какой-то невеселой тайны. За партой он теперь сидел один: она отсела от него к Вере. Однажды Коля увидел ее заплаканной, но, когда он приблизился, она с отвращением процедила: «Тебя не касается!» — и отвернулась. Он бросился за помощью к Вере. Та все сказала, не пощадила. Тот парень на катке. Он не любит Иоланту. И она, скорее всего, не любит, просто не может поверить в то, что ею пренебрегли, не может смириться с этим. Вера говорила сочувственным голосом, отводила глаза, чтобы Коля не прочитал в них удовольствие, которое она тихонько получала от любовных неудач подруги. Коля решил: пережить, не подавать виду. Иначе — унижение. Она еще будет в нем нуждаться, потому что так, как он, к ней не будет относиться никто-никто.
И тут ему сказали: готовься к худшему.
Утро меж виноградных лоз светилось хорошим, бодрым, очищенным от всех подозрений о грядущей зиме светом; сквозь деревья пронесся ветер, и хлынула прочь листва, отжившая свое. В такие дни мать по законам всей своей жадной до красоты жизни умереть не могла, да и вообще умереть не могла, потому что любила Колю, соучастника своей судьбы, ее посланника во глубь времен, наследника и наперсника своих сказок, в атмосфере которых могли биться только два их сердца. Когда-то они жили ласковыми иллюзиями один насчет другого: она верила в его достославное будущее, он в ее прошлое, в котором она похоронила талант художника. Она рисовала (и вела себя) непосредственно и живо, как девочка, никогда не ребячась, не кокетничая, — может, этим и обкрадывая себя как женщину — этого рода изящество было ей чуждо. Рисовала она мелком на асфальте, пальцем на мокром песке, углем на бумаге, акварелью на картоне. Коля только поражался тому, как легко и безучастно она разбрасывает свои дары направо и налево, нимало не печалясь тому, что никто не видит замечательных шаржей в карандаше, разбросанных по разным ящикам и закуткам, утерянных, утраченных, смытых дождем и приливом, — она не придавала своему дару художницы никакого значения и рисовала лишь для собственного удовольствия. Рисунок ей особенно удавался; когда она нервничала или была чем-то раздражена, она брала первый попавшийся лист бумаги и быстро-быстро набрасывала лица — как правило, злые лица, заплаканные лица, — она разрешала своим творениям то, что не могла позволить себе самой.
Как-то раз Коля наткнулся в одном из ящиков стола на шаржированный портрет Иоланты. Лана смотрела исподлобья и сбоку незнакомым цепким взглядом и была похожа на этом рисунке на свою мать. Первым движением Коли было разорвать этот порочащий невесту документ; вглядевшись в наспех набросанные черты ее лица, он поймал себя на мысли, от которой сделалось неуютно — точно он подглядывает в замочную скважину. Коля смутился, но продолжал смотреть. Бедная, беззащитная, ничего не подозревающая Лана... Он всматривался в рисунок с таким чувством, с каким глядят на собственное отражение, заметив на лице первые морщинки. Мгновение было упущено — Коля сунул портрет под скатерть и еще долгое время, садясь за стол, встречал устремленный на него сквозь материю невидимый исподлобный взгляд. Потом рисунок исчез.