У меня есть склонность, так сказать, к научному анализу. Вот я вспоминаю 8-й том Карамзина "О любви россиян к самодержавию". В частности, то место, где говорится об эпохе Ивана Грозного, об особенных качествах, заложенных той эпохой, об особенных каких-то прочных изменениях, оставленных Иваном Грозным. Привожу по памяти - вот что он пишет об опричнине: эта стая гладоносных насекомых, поднявшись, устремилась вглубь, вперед; не назад, а вперед, в глубь российской истории... То есть читающий эту главу должен подумать: "А не слышим ли мы до сих пор треска крыльев этой саранчи, не летают ли до сих пор эти насекомые, задевая нас, раня?" К чему я это говорю? Лопнула струна, прозвенела, я уже говорил, как в "Вишневом саду" или у Гоголя, "струна звенит в тумане"... И полился на мою голову мутный поток...
Был созван большой писательский пленум, и о нем был напечатан большой - чуть ли не на две страницы - отчет в "Литературной газете". Пленум длился два дня. Первый день закончил-ся, так сказать, моим торжеством. Я выступил и сказал откровенно, с детской такой открытостью все, что думал, что предполагал, когда писал роман. О том, что я прочитал партийное воззвание в газетах после XX съезда ко всем, в том числе и к писателям, чтобы критиковать недостатки. Вернее, нам, писателям, была прочитана речь Хрущева. Нас собирали и читали нам из красной книжки. Из текста этой речи я понял, что пишу как раз то, что надо. Я написал об изобретателях, может быть, одну двадцатую того, что публиковалось в газетах.
Была в "Правде" передовица, в которой говорилось, что на полках гниют 400 тысяч изобретений, получивших признание и авторские свидетельства. А я всего лишь об одном! От чистого сердца говорил. И, странным образом, такова, видно, сила уверенности в правоте, зал встал на мою сторону. Аплодировали отчаянно. Настойчиво, громко. И несколько раз, когда председатель взывал, пытаясь остановить меня ввиду истечения регламента, из зала кричали: "Продлить!" - и председатель сдавался. Я проговорил раза в три больше, чем положено. Кончилось тем, что объявили перерыв до следующего дня. Как я понял по поведению некоторых писателей, настроенных ко мне враждебно, что перерыв был сделан для того, чтобы те, которые в этот день молчали, могли перестроить свои ряды для нападения. Большая группа, в том числе Алексей Сурков, Василий Смирнов и еще кто-то, бегала куда-то, в ЦК, что ли, пугать, верно. Кого же слушать, как не маститых... Кого, как не писателей, имеющих за свой труд ордена... Вот они все приехали туда и хором что-то на меня наговорили. И после этого на следующий день, когда возобновилось заседание, с первых же слов услышал я треск крыльев тех самых "гладоно-сных насекомых", о которых писал Карамзин. Меня начали колотить. Отчаянно, не выбирая слов, забыв о писательской интеллигентности.
Расскажу о некоторых, наиболее ярких выступлениях. Выступила Галина Серебрякова, только что вернувшаяся из лагерей. Она прямо плясала на трибуне, рвала гипюр на груди и кричала, что этот Дудинцев...! Вот я, говорит, я была там! Вот у меня здесь, смотрите, следы, что они там со мной делали! А я все время думала: спасибо дорогому товарищу Сталину, спасибо партии, что послала меня на эти страшные испытания, дала мне возможность проверить свои убеждения! Прямо Иов в юбке! Правда, не совсем точно, потому что Иов все время роптал, а тут негатив Иова: ей было послано испытание, она выстояла, а этот Дудинцев, который ничего подобного не испытал, смотрите, как он страшно замахнулся на наше святое! (Но ведь этого не было! Если я замахнулся на святое, то почему роман потом трижды переиздавали массовым тиражом, и сейчас люди говорят: ну что там, какая критичность!) Вот так она говорила.
Вышла на трибуну Прилежаева, детская писательница. И она тоже кричала отчаянным криком. Говорила, что если бы к нам пришли американцы, они бы всех нас перевешали, а вот Дудинцева посадили бы в Москве мэром!
И еще выступало много писателей. Под конец вышел Симонов. Да, Симонов вышел на трибуну - с достоинством. Я думал, что он заступится - самое было время поднять затоптанного - он заговорил и начал меня бить пуще остальных. Он говорил: "Я допустил ошибку... передоверился... я легкомысленно подумал, что это наш, советский писатель, утратил бдительность, которая должна быть у главного редактора! И он этим воспользовался и протащил свое очернительское, страшное произведение... Я готов нести ответственность!" И тут я потерял сознание.
В армии, на фронте, будучи ранен, я несколько раз терял сознание. Но там была причина - физическая. А здесь вот она - классическая потеря сознания. И мир для меня исчез... Потом я открыл глаза и вижу, что я лежу и мне несут воду.