Поэтому советские историки готовы были обвинять своих коллег в меньшевизме и троцкизме, затем – в космополитизме, а позже – в структурализме и в подготовке «диверсии без динамита»; поэтому и научные статьи порой напоминали доносы, а доносы походили на научные статьи. Разоблачение врагов было атрибутом советской историографии – одни занимались этим с явным удовольствием, другие с трудом преодолевали порог брезгливости, третьи делали это не задумываясь, поскольку это стало дискурсивной практикой. Сегодня издано много материалов дискуссий советских историков, весьма ценных для изучения антропологии научного сообщества – сошлюсь для примера на добротное исследование Кондратьевых, посвященное спорам советских историков об абсолютизме164
. Но кого участники дискуссии пытались убедить своим пафосом? Себя, оппонента, «научную общественность»? В первую очередь власть была и их аудиторией, и высшим жюри. Связь с властью, понимание того, что ей нужно, стремление показать, что ты более других приобщен к ее тайне, – вот в чем был главный ресурс советского историка, и за этот ресурс велась бескомпромиссная борьба. Ставки в борьбе были высоки165, поэтому выступления в дискуссиях сопровождались открытыми и тайными доносами, письмами во власть, в ЦК, а еще лучше – самому… Но исход борьбы был не всегда предсказуем. И далеко не обязательно в ней выживал наиболее «идеологически подкованный» и наиболее крикливый, порой могли победить и чопорные интеллигенты – власть была таинственной, пути ее были неисповедимы, и это создавало главную интригу166.Впрочем, все вышесказанное относится не столько к повседневности племени советских историков, сколько к страшным, но не слишком частым временам кампаний и «дискуссий». В обычной жизни сообщество функционировало совсем иначе, демонстрируя порой и способность к высокому служению, и взаимопомощь, и мастерство педагогов, и верность учителю, и способность к обстоятельному взвешиванию аргументов в научном споре. Идеология, безусловно, и в эти периоды не просто довлела, но продолжала составлять воздух, которым дышало сообщество историков; но все же в «спокойные» годы научные коллективы жили вполне предсказуемо, работали относительно спокойно, и заклинания против «фальсификаторов» до поры носили ритуальный характер. Поэтому у историков постепенно вырабатывалось стремление уйти от того, что позднее назовут «спорами о главном», чреватыми непредсказуемым вмешательством извне167
, укрыться в углубленной специализации, в эмпирических исследованиях, опираясь на методы и на научную этику старозаветных историков-позитивистов, что давало иллюзию сохранения свободы мысли. Винить их за это не имеет смысла, впрочем, и особо превозносить – тоже. Это была психологически объяснимая реакция илотов в период между криптиями спартанцев168.Нельзя сказать, что в СССР уж и вовсе не действовали автономные принципы существования «нормальной науки» с ее плюсами и минусами. Формы функционирования советской академической жизни походили на западные аналоги в гораздо большей степени, чем, например, советские профсоюзы походили на английские тред-юнионы. Но западным историкам при прямых контактах с советскими коллегами бросались в глаза именно стилистические различия в поведении. Даже искренние сторонники Бориса Федоровича Поршнева, публикуя его книгу во Франции, не могли скрыть, что они шокированы его манерой вести полемику. По словам одного западного исследователя, «в разговоре с советскими историками возникает впечатление, что у твоего собеседника в кармане волшебная палочка». И это была не только демонстрация политической благонадежности, но вполне искренняя вера в мощь единственно правильного учения. На самом деле не так уж мало историков видели, что «всепобеждающее учение» свою роль волшебной палочки не выполняет, и с течением времени таких людей становилось все больше. Но отсюда они делали вывод либо о том, что учение недопоняли, исказили и оно нуждается в очищении и исправлении, либо о том, что это учение и вовсе неправильное, но обязательно должно быть какое-нибудь другое, единственно правильное, скрытое где-то на Западе.
Убежденность в том, что «правда всегда одна», свойственна и большинству постсоветских историков. Вера в методологический абсолют превращает историю не в кумулятивный процесс, а в постоянное поле боя. Точка зрения может быть либо правильной, научной, либо неправильной, ненаучной. С ней даже и бороться не следует, ее проще всего игнорировать. И не важно, что почитается теперь абсолютом: учение Поппера, Козеллека или Фукуямы, – непримиримость в борьбе с несогласными унаследована со времен борьбы с буржуазной идеологией. Поэтому призывы к плюрализму и консенсусу или к необходимости «договариваться о терминах» обычно остаются риторическим приемом.