Однако Месяц, выйдя из тумана, вынув ножик из кармана, отрезал мне все пути к отступлению. Он то стучал, то заливисто трезвонил по местному телефону, а когда я, слегка одурев от этой осады, выдернула штепсель из розетки, окончательно догадался, что от него пытаются скрыться, это затронуло его за живое, он выудил из-под кровати свои тарелки с заначками, и стал метать в мою дверь котлеты с картошкой, а также ананасы и персики. Более того, Месяц вызвал для подкрепления товарища по цеху Елену Андреевну Шварц. И я услышала ее несравненный хриплый прокуренный басок. Светлая память этой самобытной женщине и удивительному поэту, она спросила:
– А что ты волнуешься? Думаешь, она там подохла?
Вместе они представляли могучую силу и нипочем бы не отступили, а если мне и впредь запираться и волынить, они попросту позвонили бы в полицию.
Надо было видеть их лица, когда я открыла. Это финальная сцена из “Ревизора”.
– Вы извините, – растерянно сказал Вадим после паузы, – я, кажется, вас побеспокоил? Мне стало немного одиноко и захотелось перемолвиться с кем-нибудь парой слов…
– Ничего страшного, – ответила я с понимающей улыбкой, – доброй ночи, друзья…
Наутро меня разбудило гуденье пылесоса под дверью. Несколько горничных убирали роскошные следы дебоша, учиненного жертвой моего негостеприимства, на рассвете улетевшего в Нью-Йорк.
Убедившись, что меня не призовут к ответу, я выглянула из номера и на ручке двери заприметила пакет. В нем лежала книга с дарственной надписью:
Я приняла ее с благодарностью и раскаянием, и она сразу, конечно, раскрылась на том стихотворении, которое я часто вспоминаю, особенно после знакомства с автором.
Ира очень смеялась, когда я рассказывала ей эту историю.
Тут примчался неуловимый Вавилов на мотоцикле – то ли “Ямаха”, то ли “Харли Дэвидсон”. Когда мы приближались к его кабинету, я, конечно, волновалась: нас, авторов, много, а Вавилов – один. Ира это почувствовала, обернулась и скомандовала:
– Облегчи ауру!
Олег нас принял радушно, угощал японским чаем из крошечных глиняных чашечек. Он как раз собирался в паломничество к святым местам – два раза по часовой стрелке обойти вокруг Кайлаша.
Об “Индии” моей речь уже не шла, Ира влюбилась в “Мусорную корзину…”, до того близко приняла ее к сердцу, будто сама написала. Она ощущала в себе ростки писательства, и прорыв к естественному, как дыхание, тексту – трагическому и эфемерному, где не только анатомия, но и астрономия описывает нас, – привлекал ее творческую натуру. В литературе, как и в жизни, ей хотелось выкарабкаться за рамки неумолимой логики и поверхностных сцеплений.
“Первым семечком на пути большого роста, – писала она маме с папой из Лондона в девяностых, – я выбрала форму короткого рассказа. Зная себя, прекрасно понимаю, что если сразу замахнуться на то, что тебе не по зубам, прожекты так и останутся в камере черепной коробки, и я буду тянуть и откладывать до тех пор, пока совсем не зарасту паутиной. Для храбрости читаю книжку о том, как быть писателем. В ней нет технических приемов, зато много упражнений на растяжку воображения и укрепления внутреннего зрения, когда ты всё так живо и в мельчайших подробностях представляешь, что описание получается зеркальным – не отличить от настоящего. Я не хочу писать рассказы, слизанные с натуры. Меня больше тянет к жанру экзистенциальному и слегка сюрреалистическому. К притче. Но в современном исполнении. Для того чтобы работать в этом стиле, надо не только знать, как сказать, но и в большей степени – что сказать. Велосипед в литературе, конечно, давно уже изобретен, но вариации на его тему открыты для всех. Главное, чтобы взгляд был не замыленным и видел мир в индивидуальном ракурсе. И если он оттуда будет слать сигналы в – пусть не гениальный – но живой тренированный мозг, там вполне может родиться что-то достойное”.
Всё это время, пока у нас расцветала “Мусорная корзина для Алмазной сутры”, муж мой Лёня Тишков, художник, поэт и создатель мифологических Существ, возил своих даблоидов и водолазов из одной страны в другую. Он слал семье эфемерные приветствия, временами надолго замолкая, а когда я совсем отчаивалась, Лёнин друг, живописец Басанец, утешал меня:
– Если мужик молчит – верный признак: он занят и работает. Будь у него шуры-муры, тогда б он без конца названивал и талдычил о любви. Я так всегда делаю, – сообщал он доверительно.
Зато вернувшись, Лёня сходу взялся за оформление “Корзины”. Какую битву он выдержал с нашим строптивым сундуком! Окрыленная надеждой, Люся знай подтаскивала старинные фотоальбомы, где Степан Захаров – то подпирает плечом гроб Николая Баумана, то в крымских степях на “роллс-ройсе” продирается сквозь тучу саранчи, в водолазном шлеме достает со дна морского сокровища затонувшей “Женерозы”, а также заседает на партсъездах с Бухариным, Будённым, Каменевым, Дмитрием Ульяновым и его неугомонным средним братом.