«В семье, где я родилась и выросла, все было ненормальным и угнетающим, а самоубийство мамы было самым красноречивым символом безвыходности. Кремлевские стены вокруг, секретная полиция в доме, в школе, в кухне. Опустошенный, ожесточенный человек, отгородившийся стеной от старых коллег, от друзей, от близких, от всего мира, вместе со своими сообщниками превративший страну в тюрьму, где казнилось все живое и мыслящее; человек, вызывавший страх и ненависть у миллионов людей — это мой отец… Если бы судьба дала мне родиться в лачуге безвестного грузинского сапожника! Как естественно и легко было бы мне, вместе с другими, ненавидеть того далекого тирана, его партию, его дела и слова. Разве не ясно — где черное, а где белое?»
«Ленин был нашей иконой, Маркс и Энгельс апостолами, каждое их слово — непреложной истиной. И каждое слово моего отца, письменное или устное — откровением свыше. Коммунизм был для меня в годы юности незыблемой твердыней. Незыблемым оставался и авторитет отца, его правота во всем без исключения».
«В мае 1962 года я крестилась в православной церкви. Обряд крещения состоит в отречении от зла: в освобождении от зла, от лжи. Я верила в „не убий“, верила в правду без насилия и кровопролития… И когда все это вошло в мое сердце, остатки марксизма-ленинизма, которому меня учили с детства, исчезли как дым.
Я знала теперь, что, сколько бы ни пытался жестокий человек утвердить свою власть на земле, рано или поздно правда восторжествует и былая слава превратится в прах. И тогда вся жизнь моего отца возникла передо мною, как отречение от Разума и Добра во имя честолюбия, как полное отдание себя во власть зла. Ведь я видела, как зло разрушало его самого, убивало тех, кто стоял к нему близко. А он сам только глубже и глубже опускался в темную бездну лжи, злобы и гордыни. И в этой бездне он, в конце концов, задохнулся».
«Двадцать семь лет — с 1926 по 1953 — было временем, которое историки называют „периодом сталинизма“ в СССР, временем единоличного деспотизма, кровавого террора, экономических трудностей, жесточайшей войны и идеологической реакции. После 1953 года страна начала постепенно оживать и приходить в себя. Террор, казалось, канул в прошлое. Но то, что складывалось годами как экономическая, социальная и политическая система, оказалось живучим и цепким внутри партии, и в сознании порабощенных и ослепленных миллионов».
«Вскоре же после ХХ-го съезда обнаружилось, что бывшие создатели и соучастники „культа личности“ не хотят, да и не могут говорить всю правду, и что они не дадут этого сделать никому другому — будь то историки или экономисты, художники или поэты. Хрущев не мог открыто заявить, что партия сама поддерживала во всем „культ Сталина“, и, в конце концов, уступив ему всю полноту правления, превратилась в пассивную исполнительницу его абсолютной власти. Побоявшись признать вину всей партии, и целиком свалив ее на грозного покойника, он красноречиво дискредитировал не только самого себя, но и партию в целом. Этого она ему простить не могла. Всему миру стало очевидно, что тоталитарный режим сам себя не может ни осудить, ни изменить: самоубийство не в его характере, он может только убивать других».
«Политики всегда занимаются подтасовкой фактов истории в своих интересах; Сталин делал то же самое с историей партии. Но он был не одинок в этом, как был не одинок во всем, что совершила партия за свои семьдесят лет. В условиях коллективного руководства, осуществляемого Политбюро ЦК, все до единого должны подлежать моральной ответственности за все деяния партии. Коллективно была достигнута победа, коллективно организовывался и осуществлял свои расправы ГУЛАГ. Я считаю партию ответственной за все то, что приписывается сейчас одному лишь Сталину. Мое мнение разделяют многие. Это — не „защита“, а историческая объективность».
Писатель Максим Горький — «буревестник революции» еще в Февральскую революцию понял, что начинается что-то ужасное, и никакого энтузиазма не испытал, а после Октября и вовсе вдрызг разругался с новыми властями и уехал из страны. Вот строки из его писем.