Этим поездом Хабаровск — Москва, этим октябрем пятьдесят девятого года, пока еще всем помянутым в этих записках близким мне людям кажется, что все — впереди, пока, по крайности, все они живы, я завершаю последовательное мемуарное изложение.
Дальнейшее, мною сказанное, будет отрывочным, непоследовательным и недолгим.
36
Жизнь в Ленинграде — и в этом году, и в следующем, до отъезда в поле — шла у меня по привычной схеме: литературные дела и Татьяна (уже пятикурсница). Ничего нового ни там, ни там не наблюдалось.
Ни в каких московских благодетелей я больше не верил, как почти разуверился в том, что могу что-то опубликовать в ленинградских изданиях. Писать в "стол" казалось мне вполне естественным, а критерием успеха (или неуспеха) написанного служило мнение Глеба Сергеевича и мнение оставшихся в городе кружковцев на наших редких сборищах.
Выход к читателю (в ипостаси слушателя) осуществлялся напрямую, "поэтический бум" только еще набирал силу. Мы читали стихи по каким-то общагам, НИИ, кафе и столовым, и всегда при полной аудитории. Хотя, безусловно, эстрадный успех мерилом служить не мог: предпочтение публики отдавалось эффектному, смешному или политически смелому, точнее сказать — лобовому.
Из литературных событий того периода, до отъезда в поле, мне запомнились очередной "турнир поэтов" и новая конференция молодых авторов Северо-Запада. "Турнир" проходил уже не в Политехническом институте, а в ДК Горького, у Нарвских ворот. И организовали его совсем другие люди, точнее сказать — инстанция: была отборочная комиссия, на сцене сидело жюри, присутствовали какие-то непонятные "представители". Но опять огромный зал был полон.
На этом мероприятии было довольно много впервые слышанных мной поэтов. Из них более всех запомнились мне двое: Евгений Кучинский и Иосиф Бродский. С Бродским мы были уже знакомы по работе: до самой весны он проработал в Дальневосточной экспедиции техником. Зная, что он — поэт, стихов Бродского я еще не слышал и не читал.
— Здравствуй, Алик, — сказал он мне на лестнице, ведущей в зал, — я сегодня тоже выступаю.
Ну-ну, послушаем...
Но из выступления Бродского мне тогда мало что удалось услышать из-за поднявшегося в зале шума — и негодующего, и поощряющего, да еще при его своеобразной манере чтения. Стихи Бродского в нормальной обстановке, в квартире у Глеба Сергеевича, я услышал пару недель спустя. Читал он там довольно много, и было ясно, что это — настоящий поэт.
А Евгений Кучинский понравился мне на "турнире" стихами о деревне — "Зимник", стихами неожиданными, добрыми и трогательными.
Весенняя конференция молодых авторов прошла для меня без прошлых "баснописных" неожиданностей. Кто вел наш семинар — не помню, но именно там я по-настоящему узнал удивительного поэта, одного из главных поэтов (и людей) в моей жизни — Татьяну Галушко. Даже по тем молодым ее стихам чувствовалась ее будущая бесстрашная мощь. "Когда придет пора угомониться, Последним стуком прянув из груди, Пройди под солнцем реактивной птицей, У соколиной пади упади..." Или: "Еще веранда, словно палубка, В саду, в оранжевом ветру, Еще в пути к земле то яблоко, Которое я подберу. Летит в огне, летит в воде оно, Земли подобие и плод, В ладонь мою, в мое владение Оно сегодня упадет..."
Татьяна была женой знакомого нам филолога Рюрика Шабалина и на занятиях семинара ходила животом вперед, донашивая своего первенца, как вскоре выяснилось — дочку.
Весной шестьдесят первого года, незадолго до неожиданного расформирования Дальневосточной экспедиции, я, точно проснувшись вдруг и спохватившись, женился на Наталье. Гостями на свадьбе были преимущественно геологи и поэты. Свадебным подарком Глеба Горбовского была его только что вышедшая книжка "Поиски тепла". Ленька Агеев, попавший на свадьбу будучи в своем последнем североуральском отпуске, своего сборника подарить мне еще не мог. Его книжка "Земля" вышла годом позже в Москве (периферийный поэт) под редакцией Бориса Слуцкого. Тогда же вышла книжка Саши Кушнера (а еще раньше — Нины Королевой). До моего первого сборника "Идти и видеть было еще четыре года, из которых около двух лет он, уже готовый и отредактированный, пролежал в "Советском писателе". Меценатов (еще раз повторяю) у меня не было, а недруг оказался сановным — сам Прокофьев (который топал ногами на Брита). Причину его острой неприязни ко мне я узнал много позже, после его снятия с поста главы Ленинградской писательской организации. Оказывается, какой-то доброхот сказал ему, что мое постоянно тогда читаемое на выступлениях стихотворение "Свинья" написано о нем, Прокофьеве. Прочтя эти стихи, Прокофьев проокал в ярости, что покуда он первый секретарь... и так далее.
Надо сказать, что никакое начальство — ни производственное, ни литературное — никогда меня не интересовало, а уж растрачивать на него поэтический пыл мне бы и в голову не пришло. Стихотворение мое не имело никакого иного адресата, кроме самой этой свиньи.