Особенно очевидным это становилось к ночи, когда вы были одни, и перед сном, и во сне… Ведь самые чудесные сны моего детства (безо всякой политики страшные, безо всякой сатиры смешные) никогда не были посвящены никаким таким вигам и тори, а всегда только лилипутам и великанам. Самим по себе.
И вот, стало быть, почему (чтобы уж разделаться с этим вопросом и подвести итоги) — вот, стало быть, почему — как только узнала я возмутительную весть, что «Гулливер» не сказка (вернее не совсем бескорыстная сказка); что все изображённые в ней дивные существа всё-таки что-то значат (значат в скучном смысле и в скучном мире, а не у себя на родине, в заповеданном Джиннистане!), — то бишь систематически намекают на что-то неизмеримо меньшее, чем они сами; именно же на такую бесконечно малую величину, как политика — к тому же в её давно отшумевших видах; как только я о том, повторяю, проведала, мне стало скучно и зябко, словно бы вдруг обанкротилось до конца самое богатое из моих сновидений. Словно где-то открылось вдруг зимнее окно и оттуда пахнуло и обдало хлынувшим холодом…
Может быть, это «смешно и дико» (как сказал Ростан устами Лизы Рагно[11]
), но я и поныне, кажется, осталась (в чём-то) приверженкой не взрослых (полных), а детских (сокращённых) изданий свифтовского шедевра. Сокращённых как раз настолько, чтобы политика не успела внутрь повествования откуда-нибудь пролезть… И чтобы негде ей было расположиться там со всеми удобствами!Ребячливость, давно непозволительная? Может быть. Я и сама это нутром чую. И всё же слухи о каких-то моих панических «бегствах от действительности» в идеализм, в инфантилизм, в сентиментализм, в идиотизм, в блаженство рассудка и вообще в какие-то Елисейские поля восторженного слабоумия, — все эти слухи, как сказал бы классик, несколько преувеличены. Мне, конечно, жаль, что я произвожу такое впечатление… Жаль, что и само слово «романтик» в устах сегодняшнего человека стало звучать как «дурак»! И хотя мне было бы бесконечно лестно попасть под эту категорию вместе с такими людьми, как Вальтер Скотт, Гюго и, скажем, Шарлотта Бронте, всё же я (в страхе перед ярлыками и этикетками) от этих выдумщиков отступилась и теперь пишу голые факты, только факты и ничего, кроме фактов!
Ведь до чего доходит? Доходит до того, что даже в таком ненормально-мечтательном стихотворении, каким является «Акация», все мелкие детали — и те у меня строго сверены с автобиографической существенностью и жизнью, как есть! Правда, Иван Киуру всегда утверждал, что «жизнь совсем не такова, какова она есть», а ему не верить я не могу. Что ж! Значит, они (я о деталях) сверены не с такой жизнью «какова она есть», но с какой-то жизнью они ведь несомненно сверены. Главное, были бы сверены. И главное — с жизнью. Ну, там, с какой-нибудь… (Гром и молния! Где я вам возьму настоящую?!) И если я, к примеру, говорю (в той же «Акации») —
то знаю, что
говорю. Тщетно поверхностный пересмешник стал бы заверять вас, что «полотенце» тут ради рифм «квинтэссенция» и «заусенцы» притянуто! Ничего подобного! С тех пор как меня, повторяю, запугали разными прозвищами (и попрёками в беспочвенности осыпали), я не решилась бы и полотенце придумать сама, личными силами! Но уж если оно у меня в стихе обозначено, то позвольте присягнуть; значит, оно у нас в доме действительно было — «шахматное», полотенце то есть! И от исторической правды с её реализмом тут не отступлено ни на шаг! Даже, как сейчас помню — с обоих полюсов его красуются именно шахматные клетки, вышитые (уже ветхими) бледно-фиолетовыми и коричневатыми нитками… Мы его даже так и называли: — А ты не помнишь, где у нас шахматное полотенце?То же и «Синяя книга баллад»! Уж раз я говорю, что она синяя, значит… гм… впрочем, кажется, она была всего лишь тёмно-голубая. Но отклонение от суровой правды жизни здесь ведь самое незначительное — разве не так? Если же ко мне опять придираться станут (в прямом смысле, де, краски сгущаешь!), — сами должны понимать, — отвечу я, — что в наше время от голубого до синего — один шаг![12]
Вообще, что касается реализма, то, по-моему, только реалистом чувств и можно быть в этом мире, где, по-видимому, никак невозможно быть реалистом всего остального.
Но теперь мне смутно вспоминается, что, вроде бы, начинала я о ином? О своём, например (времён Мясницкой улицы), непонимании политики в газетной карикатуре и о своём, опять-таки, сопротивлении сатире в «Путешествии Гулливера». Ясно, что даже в каком-нибудь путешествии Гули и Веры — и то должна была бы присутствовать какая-никакая сатира, с этим ведь ничего не поделаешь! Но я этого не понимала.