Утром они проснулись в совершенно другом месте, далеко от моря, поезд шел быстро, тревожно выпуская пар, и Даня, проходя по оружейной платформе, внезапно ощутил, что пулемет теплый, он потрогал его рукой и спросил, почему, да беляков вчера стреляли, лениво отозвался красноармеец, попросили нас, там их много было пленных в овраге, Даня пошел к себе после утреннего туалета и хотел быстро впрыснуть морфий, но понял, что больше не будет этого делать, никогда, при мысли о морфии его вдруг затошнило, он сел и стал ждать, когда боль пройдет, стало казаться, что тело его срослось с поездом за эти месяцы, стальные колеса теперь это его ноги, труба – это его рот, и стук его сердца стал совпадать с тем, как получается у поезда, когда он идет в разгон.
Товарищи, послушайте меня, послушайте голос пролетариев Одессы и Херсона, голос наших замученных в тюрьмах товарищей, человек всегда рвался к свободе, рвался разбить клетку рабства, выстроенную для него самодержавным государством, и восстание рабов во главе со Спартаком в Древнем Риме, и бунт Стеньки Разина на берегах Волги, и война вольного казачества Запорожской Сечи, и крестьянские войны Средних веков, Великая Французская революция, Парижская Коммуна, русские революции 1905 и 1917 годов – все это то вспыхивающие, то замирающие схватки между рабами и рабовладельцами, рвущимся к свободе человеком и государством, кричал Миля, в то время как артисты топтались за занавеской и ждали начала, на каждой остановке они давали по шесть, семь, восемь концертов-лекций. Я целый день шатаюсь по дорогам, хожу в деревни и сижу в корчмах, в мою суму дорожную бросают потертый грош, творожную лепешку или кусок соленой ветчины, тревожно выл Метлицкий. Но какой невероятный восторг испытывал Даня, как будто горячей и бурной становилась сама его кровь, обычно тихая и спокойная, как будто ветер сдирал старую кожу с земли, как будто тополя не ветками, а руками обтирали его лицо, господи боже ты мой, о ветчине он мечтает.
Ставили пьесу товарища Луначарского «Оливер Кромвель», пьеса была хорошая, большая, настоящая революционная пьеса, но очень большая, часа на три, на четыре, требовались купюры, аккуратные сокращения, не меняющие революционного смысла, доверяли эту работу товарищу Метлицкому, Эдя сидел обычно в тени, после обеда, во дворе какой-нибудь хаты, в саду, на скамейке, сыто курил и, чиркая карандашом, приговаривал про себя: господи, какой бред. Кстати говоря, обедать с актерами запрещалось (к актерам относились также мальчик Боровиц, Эдя Метлицкий, скрипачка Лидия Ивановна и многочисленные художники-оформители, которых подсаживали на стоянках и ссаживали через пару дней, их работа была настолько нарасхват, что держать их на одном-единственном агитпоезде было бы чересчур жирно), это правило товарищем Семеновым соблюдалось строго, никакого панибратства с творческим персоналом он не допускал, об этом было уговорено с Милей заранее, кроме того, совместные обеды с артистками и Лидией Ивановной, по его мнению, сильно покачнули бы поездную дисциплину, а товарищ Семенов был мало того что человеком глубокой порядочности, так еще и невероятно строгих правил, поэтому все обедали отдельно, начальствующему составу во время обеда от рядового Цыбы перепадала и солонина, и свежие овощи, артисты же ели солдатский паек и не жаловались, так что обедов было всегда три – командирский, солдатский и артистический, все в разное время, Цыба уже от этого с ума сходил.