Возле забора, между беседкой, где прятался Павло, и домом, росли два небольших фиговых дерева, и мы вырыли вокруг них глубокие канавы, которые наполняли водой в летнюю жару. Однажды Павло разгуливал по забору, что-то бормоча себе под нос и охотясь на пауков, как вдруг, подняв голову, увидел своего злейшего врага - громадную белую кошку, которая восседала на заборе, отрезая ему путь к спасительной беседке. У него оставался единственный выход - отступить вдоль забора и удрать в дом, что он и сделал, во весь голос призывая на помощь. Конечно, жирная белая кошка не могла бежать с такой легкостью, как Павло, ей было далековато до циркового канатоходца, и все же она, медленно пробираясь по забору, стала нагонять Павло. Она, так сказать, висела у него на хвосте, когда он добрался до фиговых деревьев, со страху оступился и, закричав, полетел прямо в наполненную водой канаву под деревом. Он вынырнул на поверхность, задыхаясь и отфыркиваясь, и принялся плавать кругами, поднимая тучу брызг, а потрясенная кошка следила за ним глазами: вряд ли она когда-нибудь еще в жизни видела "водяную мартышку". К счастью, я подоспел раньше, чем она успела опомниться и выудить Павло из воды, и ей пришлось спасаться бегством. Я вытащил захлебывающегося от ярости Павло, и остаток дня он пролежал перед камином, завернутый в одеяльце, мрачно бормоча что-то себе под нос. Это происшествие настолько расшатало его нервы, что он целую неделю не высовывал носа из дому, а стоило ему заметить вдалеке белую кошку, как он поднимал крик и не успокаивался до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сажал его к себе на плечо, где он чувствовал себя в полной безопасности.
Павло прожил с нами восемь лет, и нам казалось, что в доме завелся гномик-домовой: нас то и дело подстерегали разные неожиданности. Приспосабливаться к нам он не желал, пришлось нам приспосабливаться к его привычкам. Например, он настаивал на том, чтобы есть вместе с нами и непременно то же самое, что и все. Он ел из блюдечка, которое мы ставили на подоконник. На завтрак он получал овсянку или кукурузные хлопья с теплым молоком и сахаром; на второй завтрак ему давали зелень, картошку и ложку пудинга, какой ели все. Во время чаепития его приходилось силой держать подальше от стола, иначе Павло с пронзительным восторженным верещанием нырял в банку с вареньем: он искренне считал, что ее ставят на стол лично для него, и чувствовал себя глубоко оскорбленным, если вы не разделяли его точку зрения. Мы обязаны были ровно в шесть часов укладывать его спать, а если опаздывали, то заставали его нетерпеливо бегающим взад-вперед возле ящика комода - шерсть у него стояла дыбом от гнева. Нам пришлось научиться никогда не захлопывать дверь, не посмотрев, где Павло, - он почему-то очень любил сидеть наверху и предаваться размышлениям. Но самое ужасное, по его мнению, уйти на весь вечер, оставив его в одиночестве. Когда мы возвращались, он без обиняков выражал нам свое крайнее возмущение; мы впадали в немилость; он презрительно поворачивался к нам спиной, когда мы с ним заговаривали, или уходил в угол и сверлил нас оттуда пристальным взглядом, с лицом, перекошенным от гнева. Примерно через полчаса он весьма неохотно сменял гнев на милость и с царственной снисходительностью принимал кусочек сахара и глоток теплого молока перед отходом ко сну. У Павло совершенно так же, как у людей, менялось настроение: когда он бывал не в духе, он ворчал и ругался и порой готов был цапнуть вас ни за что ни про что. Зато, когда разнеживался, подбирался к вам, сияя от любви, очень быстро высовывая и убирая язычок, причмокивая губами, и, вскочив на плечо, страстно покусывал за ухо.