Я обходил стол кругом, исполняя свои обязанности. Приятно было видеть, что Артур Корниш оживленно беседует с профессором Аронсоном, компьютерной звездой нашего университета. Они говорили о фортране – языке программирования, к которому Артур как финансист питал профессиональный интерес.
– Как вы думаете, стоит чуть позже допросить миссис Скелдергейт, что говорят в парламенте насчет бедняги Фроутса? – спросила Пенелопа Рейвен у Гилленборга. – Они его совершенно неправильно понимают, честное слово. Правда, я ничего не знаю о его опытах, но человек не может быть таким идиотом, каким его пытаются выставить эти дураки.
– Я бы на вашем месте не стал этого делать, – ответил Гилленборг. – Помните наше правило: на гостевых ужинах никогда не говорить о делах и не просить об одолжениях. И я добавлю еще одно: никогда не пытайтесь ничего объяснять про науку людям, которые хотят понять вас неправильно. С Фроутсом все будет в порядке: знающие люди не сомневаются в ценности его работы. А то, что сейчас происходит в парламенте, всего лишь разгул демократии: каждый некомпетентный человек должен высказать свое плохо обоснованное мнение. Никогда не объясняйте и не оправдывайтесь – это правило всей моей жизни.
– Но я люблю объяснять, – возразила Пенни. – У людей бывают совершенно безумные представления об университетах и людях, которые там работают. Вы видели в газетах некролог бедняге Эллерману? Невозможно догадаться, что это о человеке, которого мы все знали. Факты более-менее правильные, но не передают его сути, а суть в том, что он был ужасно хороший человек. Конечно, если бы они хотели его распять после смерти, это было бы проще простого. Он писал какой-то безумный любовный роман с продолжениями, вроде бы держал его в секрете, но признавался каждому встречному и поперечному: что-то вроде женщины-мечты, которую он придумал для собственного наслаждения и признавался ей в любви квазиелизаветинской прозой. Если кто-нибудь доберется до этого романа…
– Не доберутся, – сказал Стромуэлл с другой стороны стола. – Его больше нет.
– Правда? – спросила Пенни. – Что случилось?
– Я его сжег собственноручно, – ответил Стромуэлл. – Эллерман хотел, чтобы его не стало.
– Но разве его не следовало передать в архивы?
– По-моему, в архивы и так попадает слишком много всего, а попав туда, приобретает несообразно большое значение. Людей надо судить по тому, что они публикуют, а не по тому, что они держали в нижнем ящике стола.
– И что, этот роман действительно был такой неприличный, как намекал Эллерман?
– Не знаю. Он просил меня не читать, и я не стал.
– И так человечество потеряло еще один великий любовный роман, – произнесла Пенни. – А вдруг его автор был великим художником от порнографии?
– Только не Эллерман, он был слишком предан университетскому идеалу, – возразил Хитциг. – Будь он в первую очередь художником, он не был бы так счастлив в университете. Недовольство – важнейшая черта художника. Университеты могут выпускать хороших критиков, но не художников. Мы, университетские люди, – прекрасные ученые, но склонны забывать об ограниченности познания: оно не может творить и зачинать.
– Ну, это вы хватили! Я могу назвать кучу художников, которые жили в университетах, – возразила Пенни.
– А я на каждого вашего назову двадцать, которые не жили, – сказал Хитциг. – Лучше всего и в самых больших количествах у университетов получаются ученые. Наука состоит из открытий и откровений – а они не искусство.
– Ага! Почтительно вопрошать Природу, – сказала Пенни.
– Нет, искать зияющие дыры в точных науках и затыкать их к вящей пользе мира, – сказал Гилленборг.
– Тогда как вы назовете гуманитарные науки? – спросила Пенни. – Цивилизацией, наверное?
– Цивилизация покоится на двух вещах, – сказал Хитциг. – Это открытие ферментации, производящей алкоголь, и способность добровольно задерживать дефекацию. И скажите на милость, без этих двух – где был бы наш сегодняшний восхитительно цивилизованный вечер?
– Ферментация, несомненно, относится к науке, – сказал Гилленборг. – А вот управление дефекацией – к психологии. И если кто-нибудь сейчас скажет, что психология – это наука, я завизжу.
– Нет-нет, вы вступили на мою территорию, – вмешался Стромуэлл. – Задержка дефекации – процесс по природе своей теологический и, несомненно, является одним из последствий грехопадения человека. А это, по общепринятой ныне точке зрения, знаменует собой зарю персонального сознания, отделение личности от племени, или массы. Животные не способны задерживать дефекацию; это вам объяснит любой режиссер, который хоть раз пытался вывести на сцену лошадь и обойтись без казусов. Животные лишь смутно сознают себя: еще более смутно, чем мы, повелители мира. Когда человек съел плод с древа познания, он начал осознавать себя как нечто отличное от окружающей природы и в последний раз беззаботно опорожнил кишечник, пока, ступая боязливо, шел из Эдема в одинокий путь[77]
. После этого он, конечно, вынужден был вести себя осторожно, глядеть под ноги и в буквальном смысле слова не гадить где попало.