В феврале 1912 года Коковцова пригласила вдовствующая императрица Мария Федоровна (мать Николая II). В ответ на ее вопрос он честно признался, что сильно обеспокоен тем, что интимная жизнь царской семьи стала предметом пересудов всех слоев населения, сплетен и клеветы. Мария Федоровна горько заплакала и сказала: «Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье».
Она была совершенно права. Корни Февральской революции относятся именно к тем годам. Главным фактором подрыва авторитета царя стала близость к нему и его семье Григория Распутина (другим фактором была столыпинская реформа сельского хозяйства, но это уже другая тема).
Распутин письменно попросил председателя Совета министров принять его. О том, как происходила беседа, Коковцов рассказал подробно.
Когда Распутин вошел к нему в кабинет и уселся в кресле, Коковцова поразило отвратительное выражение его глаз. Глубоко сидящие, близко посаженные друг к другу, маленькие, серо-стального цвета, они впились в собеседника. Распутин смотрел молча, долго и пристально, точно стараясь загипнотизировать Коковцова. Затем резко закинул голову кверху и стал рассматривать потолок, обводя его взглядом по всему карнизу, потом потупил голову и стал упорно смотреть на пол и — все время молчал. Коковцову показалось, что они бесконечно долго сидят в таком бессмысленном положении. Он обратился к Распутину:
— Вот вы хотели меня видеть, что же именно хотели вы сказать мне? Ведь так можно просидеть и до утра.
Распутин как-то глупо, делано осклабился и пробормотал:
— Я так, я ничего, вот просто смотрю, какая высокая комната.
Он продолжал молчать и, закинув голову кверху, смотрел на потолок. В это время пришел знавший его сенатор Валерий Николаевич Мамонтов, женатый на сестре Коковцова. Он поцеловался с Распутиным и спросил, действительно ли он собирается уехать домой. Вместо ответа Распутин снова уставился на Коковцова своими холодными глазами и проговорил скороговоркой:
— Что ж, уезжать мне, что ли? Житья мне больше нет, и чего плетут на меня!
— Да, конечно, вы хорошо сделаете, если уедете, отозвался Коковцов. — Плетут ли на вас или говорят одну правду, но вы должны понять, что здесь не ваше место, что вы вредите государю, появляясь во дворце и в особенности рассказывая о вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок и заключений.
— Кому я что рассказываю, все врут на меня, все выдумывают, нешто я лезу во дворец, зачем меня туда зовут! — почти завизжал Распутин.
Его прервал Мамонтов, заговорив тихим, вкрадчивым голосом:
— Ну что греха таить, Григорий Ефимович, вот ты сам рассказываешь лишнее, да и не в том дело, а главное — не твое там место, не твоего ума дело говорить, что ты ставишь и смещаешь министров, да принимать всех, кому не лень идти к тебе со всякими делами да просьбами и писать о них кому угодно. Подумай об этом хорошенько сам и скажи по совести, из-за чего же льнут к тебе всякие генералы и большие чиновники, разве не из-за того, что ты берешься хлопотать за них? А разве тебе даром станут давать подарки, поить и кормить тебя? И что же прятаться — ведь ты же сам сказал мне, что поставил Саблера в обер-прокуроры, и мне же ты предлагал сказать царю про меня, чтобы выше меня поставил. Вот тебе и ответ на твои слова. Худо будет, если ты не отстанешь от дворца, и худо не тебе, а царю, про которого теперь плетет всякий, кому не лень языком болтать.
Распутин сидел с закрытыми глазами, опустив голову. Молчание продолжалось необычайно долго и томительно. Подали чай. Распутин забрал пригоршню печенья, бросил его в стакан, уставился опять на Коковцова своими рысьими глазами, и тот сказал напрямик:
— Напрасно вы так упорно глядите на меня. Ваши глаза не производят на меня никакого действия. Давайте лучше говорить просто, и ответьте мне, разве не прав Валерий Николаевич?
Распутин усмехнулся, заерзал на стуле, отвернулся и проговорил:
— Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что царю от меня худо.
Коковцов стал расспрашивать Распутина о продовольственном деле в Тобольской губернии, где в тот год был неурожай. Распутин отвечал здраво, толково и даже остроумно. Но стоило только мне сказать ему: «Вот, так-то лучше говорить просто, можно обо всем договориться», — как он опять съежился, стал закидывать голову или опускал ее к полу, бормотал какие-то бессвязные слова: «Ладно, я худой, уеду, пущай справляются без меня, зачем меня зовут сказать то да другое, про того да про другого…» Долго опять молчал, уставившись на Коковцова, потом сорвался с места и сказал только: «Ну, вот и познакомились, прощайте», — и ушел.
Судя по этим воспоминаниям, на спокойного, здравомыслящего человека «животный магнетизм» Распутина не оказал никакого воздействия.