– Я твой должник! Вечный! – улыбнулся он загадочно. – Мне неудобно вспоминать… Я – мужчина, должен обеспечивать любимую. Но ведь медицинский кабинет в Киеве мы оборудовали, продав твое столовое серебро на двенадцать персон. Я противился. Очень. Но ты сказала, что нас двое и мы обойдемся обыкновенной посудой. К тому же серебро в любой момент могут реквизировать. Ты была права. А помнишь ширму, которую мы установили в кабинете, чтобы один посетитель не мог видеть другого? Венерические болезни… Ты знаешь, Тася, у меня лечились муж и жена. Оба были заражены, но разными заболеваниями. Я открываю тебе врачебную тайну. И смех и грех. Каждый из супругов умолял меня сделать так, чтобы о его заболевании не знала дражайшая половина. Они приходили почти в одно и то же время. Он заходит ко мне с одной стороны ширмы, а она в это время покидает кабинет с другой стороны прикрытия, а у меня каждый раз замирало сердце, что они каким-нибудь образом столкнутся, ну хотя бы на входе в квартиру. Пронесло. Приходила даже генеральша. Молодая, стройная брюнетка со жгучим взглядом. Прихватила самое вульгарное заболевание от денщика мужа, а от меня требовала: «Вылечите меня побыстрее и без плохих последствий. Я – генеральша». – «А как же денщик? – спрашивал я у нее. – Его тоже надо бы вылечить. Приведите его ко мне, – настаивал я. – Ведь он может быть опасен для других женщин». В ответ она выпучила глаза: «Пусть о нем заботится муж. Ведь он денщик не мой, а генерала!»
Тася улыбнулась, силы возвращались к ней.
– Ты молодеешь прямо на глазах! – радостно воскликнул Михаил. – Я подолью горячей воды, чтобы скинуть тебе еще несколько лет!
– Пусть будет пятнадцать! – воскликнула Тася. – Мы с тобою познакомились, когда мне шел пятнадцатый год.
– Сию минуту, моя госпожа! – сказал Миша, добавляя в бочку воду, подогретую на печке. – А четырнадцать лет не желаете?
– Хватит и пятнадцати! – улыбнулась Тася. – Не хочется выходить из воды! Я чувствую прилив крови к каждой жилке!
– Я тебя ждал полторы недели, подожду еще полторы минуты! – с серьезным видом проговорил Миша.
И тут ее неодолимо потянуло к нему. Она привстала из бочки.
– Какая ты у меня красивая, Таська! – искренне и восторженно произнес он, сам вытирая ее полотенцем, а она обвила его шею руками:
– Миша, родной! Это я твоя должница. Каждый день с тобою – для меня праздник. Честное слово! – страстно прошептала она.
А когда они лежали в кровати, он вдруг стал ей рассказывать о Владикавказе, об очень симпатичном городке.
– Ты его увидишь. Он не может не нравиться. Александровский проспект, названный в честь Александра Первого, это Невский или Крещатик в миниатюре. И вокруг цепь гор. Кажется, что одна гора переходит в другую. И этот сказочный городок на моих глазах теряет свое обаяние.
– Почему?
– Загрязняется. И болезней хватает разных. Сыпной тиф. Даже есть случаи холеры.
– Не может быть, – тихо произнесла Тася и вдруг почувствовала, что глаза ее слипаются от усталости. – Извини, Миша, но я сейчас усну.
– Спи, дорогая, ты так измучилась в дороге.
А она перед тем как предаться сну, подумала, что на самом деле настрадалась достаточно, борясь с Мишей против наркотика. Они победили его. Она, или он, или вместе. Какое это сейчас имеет значение, когда Миша прежний – остроумный и жизнерадостный. Но он, в отличие от нее, много рассуждает о жизни и заставляет тем самым ее вникать в происходящие события.
– Милый Миша! – из последних сил улыбнулась она, и сон сковал ее тело и сознание.
Через полвека Татьяна Николаевна будет по-доброму вспоминать этот город: «Маленький городишко, но красиво. Горы так видны… Полно кафе кругом, столики прямо на улице стоят… Народу много – военные ходят, дамы такие расфуфыренные, извозчики на шинах. Ни духов, ни одеколона, ни пудры – все раскупили. Музыка играет. Весело было. Я еще обратила внимание, Михаилу говорю: «Что это всюду бисквит продают?» А он: «Ты что? Это кукурузный хлеб!» А я за бисквит приняла, тоже желтый такой. Миша начал работать в госпитале. Я пришла туда поесть – голодная как черт приехала, съела две или три котлеты. Так он: «Ты меня конфузишь». Еще он сказал, что начал печататься там, писать». Значительно позже Булгаков подумает: «Буду ли я проклинать тот миг, когда решил посвятить себя литературе? Нет, потому что она моя жизнь».