Печорин, действительно, способен на глубокую любовь, несмотря на все свои афоризмы и позы. Пример такой любви – его отношения к Вере[36]. В этой любви, кроме сознания нравственного долга, есть очень живое чувство. Воспоминания прошлого сохраняют обязательную силу над сердцем героя, но не они одни оттесняют на задний план все его новые увлечения. Сила этих воспоминаний и сознание своей вины перед Верой подкреплены искренней привязанностью, и перед ней умолкают и сарказм, и эгоизм Печорина. Сдержанный светский лев становится, как Демон, мягким и нежным любовником: «Сердце мое болезненно сжалось, – говорит Печорин после свидания с Верой, – как после первого расставанья. О, как я обрадовался этому чувству! Уже не молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок, – на память?.. А смешно подумать, – добавляет он, как бы невольно чувствуя прилив молодых сил, – что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…»
Автор рассказал нам слишком мало об этих сердечных отношениях между Печориным и Верой, но не подлежит сомнению, что такое покорное и нежное отношение к больной и умирающей женщине говорит в пользу этого с виду жестокого и холодного человека. Вспомним, например, ту сцену, когда Печорин после прощанья с Верой плачет как ребенок, почувствовав в себе новый, неиспытанный еще прилив жалостной любви[37].
Под внешним хладнокровием и презрительным отношением ко всем и ко всему в Печорине, кроме того, кроется глубокая поэтическая натура. Автор уделил ему и в этом частичку своего собственного сердца.
Трудно найти человека, который был бы так восприимчив к красотам природы, как Печорин. Созерцание природы – для него момент духовного обновления. «Весело жить в такой земле, – говорит наш герой о Кавказе. – Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо синё, – чего бы, кажется, больше? зачем тут страсти, желания, сомнения?» «Я люблю скакать на горячей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее и яснее. Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко: усталость тела победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба, или внимая шуму потока, падающего с утеса на утес».
Человек, который способен так понимать и чувствовать природу, который способен до самозабвения погружаться в созерцание ее красоты, – не может назваться сухим и черствым.
И Печорин сохранил способность сердечного отношения к окружающему во все те моменты, когда он чем-нибудь взволнован. Волнение выводит его из того искусственного холодного равновесия духа, какое он поддерживал в себе усилием мысли и насилием над своей природой.
Действительно, его внешняя холодность является иногда прямым результатом остроты и силы его ума: «Мы знаем заране, – говорит Печорин, – что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим, мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга, одно слово – для нас целая история, видим зерно каждого нашего чувства сквозь тайную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть». При таком ясновидении вероятность увлечений и воодушевления, естественно, должна уменьшиться. Человек очень умный и проницательный нередко может показаться холодным, тогда как, в сущности, этот холод очень далек от равнодушия и еще дальше от неспособности понимать и чувствовать.
Иногда Печорин делает усилие над самим собою, чтобы сохранить или поддержать в себе рассудочно-холодное отношение к окружающему: «Я стал неспособен к благородным порывам, – говорит он, – я боюсь показаться смешным самому себе». Не этот ли страх перед смешным заставлял подчас Печорина принимать различные разочарованные позы, как любовь к эффекту заставляла принимать те же позы Грушницкого?