И сам герой сознавал двойственность своей загадочной натуры. Он не мог отрицать в себе добрых альтруистических чувств, хотя на каждом шагу мог видеть в своем поведении проявление чувств, им прямо противоположных. Смутное ощущение, что он, в сущности, вовсе не эгоист и способен на «благородные порывы», никогда его не покидало; и, как нередко делал сам Лермонтов, Печорин отнес расцвет всех этих чувств к годам детства и обвинил окружающих людей в том, что они загубили добрые семена в его сердце. Этот способ оправдания самый легкий, но он показывает тем не менее, что потребность в таком самооправдании жила в душе Печорина. Приведем одну из таких оправдательных речей Печорина, которую он частями заимствовал у своего родственника Александра Радина:
«Да! – говорит Печорин. – Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали – и они родились… Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли; я стал злопамятен; я был угрюм – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца; они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние, – не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное, отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, – тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины…»
Быть может, в этой исповеди много правды, но она все-таки не оправдывает героя; и сам Печорин сознавал слабость такой аргументации, когда за несколько часов до дуэли, готовясь к смерти, писал следующие строки: «Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился?.. А верно она существовала, и верно было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные; но я не угадал этого назначения, я увлекся приманками страстей пустых и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений, лучший цвет жизни. И с той поры сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления… Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия; я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их нежность, их радости и страданья – и никогда не мог насытиться… Так томимый голодом в изнеможении засыпает и видит пред собою роскошные кушанья и шипучие вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче… но только проснулся, мечта исчезает… остается удвоенный голод и отчаяние!
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие – мерзавец!.. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь – из любопытства; ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!»
В этом признании готовящегося к смерти человека больше искренности, чем в предыдущем. Здесь сам Печорин, не взваливая вины на других, принимает всю ответственность на себя и, не отрицая в себе присутствия благородных стремлений и чувств, подчеркивает их бесполезность и бессилие. Загадочный характер такого «сильного бессилия» и такой «инертной энергии» Печорин объясняет пустотой своих стремлений и страстностью своих чувств, направленных в дурную сторону.
Но, указывая верно причину и источники своей болезни, герой не задает себе однако вопроса: излечима ли эта болезнь или нет? Он как будто помирился с мыслью, что путь его жизни вполне определен, что от будущего ему ждать больше нечего, что духовные силы в нем навсегда подавлены и больше не проснутся. Эта уверенность должна нам показаться странной, тем более, что некоторые эпизоды из жизни Печорина должны были убедить его самого в обратном. Сила любви, гордость и ум, которые он мог сам в себе подметить и которые, действительно, отмечал в своем дневнике, должны были показать ему, что в нем самом кроется возможность перестроить свою жизнь на иной лад и духовно возродиться. Как он, умный человек с твердой волей, не увидал этой возможности перерождения – этого единственного исхода из тяготившего его положения?
VI