Молодой, искренне увлеченный «собственной страстью к предмету», превращавший лекцию в смесь «философии и поэзии», блестящий оратор, умевший «погружаться в душу Спинозы или Лейбница»[322]
, Вердер, как впоследствии и один из его многочисленных слушателей Т. Н. Грановский, охотно шел на контакт со студентами, и отношения с ними превращались в настоящую дружбу. «Я живу для вас!» — с полным правом говорил Вердер. «Я читаю, не стараясь приспособляться и приноравливаться. Только лучшее и высочайшее кажется мне достаточно хорошим и высоким для вас»[323]. Вердер сблизился со студентами из России: он высоко ценил Станкевича, был дружен с Тургеневым и Бакуниным.Студенты платили ответной признательностью. 4 марта 1841 года в ознаменование окончания зимнего семестра студенты, торжественно пройдя по берлинским улицам, приблизились к дому Вердера, зазвучала музыка Моцарта и Глюка. Вышедшего к восторженным собравшимся Вердера приветствовали громогласным «ура!» и серенадой. «Свободный дар любви, принесенный вами мне, благодатен, — сказал в ответ профессор. — Это выше всякой внешней почести: это счастие; это гражданский венец в духе, пальмовая ветвь, которая будет зеленеть мне в течение всей моей жизни. И если я спрошу себя: что виною этого счастия, то что же может быть другое, кроме веры, священной веры в юность, приведшей меня к кафедре и сообщившей силу моему слову так, что корень даст оно в ваших бодрых сердцах?»[324]
Так вспоминал дни студенческого взросления Михаил Катков в своих корреспонденциях, адресованных «Отечественным запискам». Сам он вел жизнь затворника: читал, конспектировал лекции, наверстывал упущенное. «И я, может Бог даст, скоро выберусь на чистую воду». «Живое и серьезное занятие философией не так, как прежде — пошлое, брошюрочное, благотворно и глубоко подействовали на меня», — утверждал он[325]
. Глубокие занятия не оставляли времени для того, чтобы также часто, как до отъезда, сотрудничать с «Отечественными записками». К тому же Катков заболел из-за утомительного переезда и, испытывая материальные трудности, был вынужден просить взаймы у друзей. «Боже мой, сколько я вынес лишений, унижений, оскорблений», — вспоминал он[326].Возможно, он невольно сравнивал свое полуголодное существование с той светской жизнью, которую вели его товарищи по университету Тургенев и Бакунин. Они поселились на одной квартире, здесь вместе трудились над «Логикой» Гегеля, изучали записи лекций Вердера и других берлинских профессоров, принимали гостей, беседовали и спорили до утра[327]
. Тургенев готовился, вернувшись в Россию, сдать магистерские экзамены и сделаться преподавателем философии.Подтверждением успехов Тургенева стал блестяще выдержанный им магистерский экзамен. Что касается Бакунина, то интересным в этом отношении представляется эпизод из переписки В. П. Тургеневой с сыном. Она, как подобает заботливой матушке, порасспрашивала среди знакомых о приятеле своего сына и «как следует его изучила». Бакунин «более хочет казаться, чем есть, — подытоживала она, — хочет, воротясь, пустить пыль в глаза и казаться смыслящим более других. <…> Нам учеными, слава Богу, не трудно будет и прослыть, вернясь оттуда, где просвещенье…»[328]
.Годы спустя и Катков поставил под сомнение ученые успехи Бакунина. По его мнению, тот лишь «лихо щеголял философскими фразами, чтобы озадачить добродушного Вердера», а занятия посещал редко. Для него Бакунин останется в типичном амплуа — лидером масс. Во время одной из берлинских «серенад», так хорошо запомнившихся Каткову, чествуя знаменитого профессора, «множество молодых людей собрались перед домом юбиляра, и когда почтенный старец вышел на балкон своего дома благодарить за сделанную ему овацию, раздалось громогласное
Катков изучает научную и художественную литературу: переводит «Эстетику» Гегеля, знакомится с немецкими новинками, пишет обзор наиболее ярких новинок для «Отечественных записок». Окунается он и в атмосферу театра и картинных галерей. Немецкий театр, по его впечатлению, отличался усредненностью: в нем не встречается «нестерпимо плохой игры, как в русском театре, но нет и игры великой», такой, что «во всю жизнь не забудешь», у немцев же «всё, что представляет натура, взято в употребление, обделано и разнумеровано, садик подстриженный и подчищенный; талантов мало, но зато мало и пошлого»[330]
.