Со своими людьми Тверитин дожидался выхода Юрия из Владимира в Федоровском монастыре, что располагался на речке Ирпень в Яриловой долине, как раз напротив Серебряных ворот. Если бы Юрий вышел через Волжские ворота сразу на Клязьму, и в том не было беды, так как с монастырской звонницы проглядывались все дороги, ведущие в сторону Волги. Коротким же путем в Орду через Рязань Юрий, разумеется, позволить себе идти никак не мог по той причине, что до сих пор держал в заложниках рязанского князя. Да и в самом Владимире остались у Тверитина соглядатаи, доносившие о каждом шаге московского князя. Одним словом, куда бы то ни было незамеченным уйти он не мог, а иного и не требовалось. Дружинники Акинфа Ботрича, поди, уж заждались на заставах-то — не упустят…
Ефрем был уверен. В том и была его самая большая ошибка, как с бессильным отчаянием понимал он теперь. Ни в чем нельзя быть уверенным до конца, когда дело имеешь с людьми.
Как и предполагал Ефрем, Юрий на уговоры митрополита Максима не поддался и на третий день с дружиной и обозом, никем не провожаемый, кроме малой ребятни да собак, вышел Серебряными воротами и побежал в сторону Боголюбова-городка. Вот здесь-то и оплошал Ефрем. Надо было не ждать ни единого мига, тут же кинуться следом и в чистом поле хоть кровью своей, но остановить его. Бог с ней, с молвой, и Михаил Ярославич понял бы его и простил. Он же, понадеявшись на уговор с Ботрей, дал московичам время не только скрыться из виду, но еще и отъехать достаточно, чтобы прежде времени не мозолить погоней глаза. Сам тронулся — так был уверен! — аж после двух раз, как монахи часы отсчитали. Но, опять же, до самой волжской Нерли дорога шла сплошным житным опольем, на просторе которого всякого было издалека видать. Вот и еще в чем ошибся: разве не знал, что на ополье придется Юрия вперед на целый гон упустить?
Впрочем, пока белым днем летели владимирскими угодьями, сердце только пуще разгоралось от лёта. Погоня — занятие веселое, особенно если знаешь, что беглецу от тебя не уйти — не укрыться, как зверю в осеннем поле. Московский князь и был тот зверь, чистый волк, коли презрел он людские законы. И дружинникам люба оказалась погоня. Павлушка Ермилов все смеялся, задорил:
— Пошто, Ефрем Проныч, Акинфа позвал? Сами бы, поди, справились. На московичей-то, чай, с оружием не ходят…
— А с чем же?
— Так с веревкой, чтобы уж сразу вязать…
Однако же и Боголюбово давно миновали, от Клязьмы свернули по дороге вдоль Нерли, по которой пошел, как сказали добрые люди, обоз московского князя, стороной обежали Суздаль, вызнав — Юрий в Суздаль не заходил, тронулись дальше, летели уже во весь дух, не щадя лошадей, и наконец, миновав ополье, которому, казалось, не будет предела, достигли долгожданного леса, где, по всему выходило, и обосновал одну из засад Акинф.
«Мог бы и раньше, — сердился Тверитин. — Мало ли по пути было укромных оврагов да рощиц. Однако свой ум никому иному в голову не поставишь…»
Благо у каждого всадника на татарский прием была еще одна лошадь в заводе, а то бы по этакой гонке давно уж опешили.
Лес надвинулся на ополье как туча на чистое небо. Издали казалось, что и ему, как и ополью, нет края — так велика земля!
Дорога взошла под деревья, когда уж солнце клонилось к закату. К первым звездам проскакали темный осинник, за которым растянулась широкая, парная от ночного тумана, низкая луговина. Обоз московского князя если и был, то был далеко впереди, засады Акинфа Великого вовсе не было и далее уже быть не могло.
Давно уже, от самого Суздаля, таясь и от самого себя, Ефрем почувствовал тщетность усилий, но тем яростней погонял коня, теперь же та тщетность стала ему вполне очевидна, и даже ярость не на кого оказалось оборотить. Спешившись, дружинники угрюмой черной толпой молча стояли рядом.
— Нагоним, — хрипло и неуверенно сказал кто-то.
— Нагоним, Ефрем Проныч, чего там…
— До полдня возьмем, он волк-то нетравленый, бежит, поди, неторопко… — откликнулись из темноты голоса.
И если вначале слышалось в них сомнение, то чем далее, тем более наполнялись они уверенностью. От той уверенности воспрянул и Тверитин. Одно было нехорошо: без отдыха лошадям нельзя было продолжать погоню. Пришлось отпустить их ненадолго в луговину, чтобы они отдышались боками, подремали, попаслись. Утешало, что и Юрий не мог обойтись без привала.
Тверитин не спал. Лишь закрывал глаза, видел перед собой лошажьи хвосты московских всадников, которые, маня за собой, то близились, то убегали вперед. А то вдруг видел растянутые в ухмылке, ощеренные по-волчьи тонкие губы Юрия: что, мол, холоп тверской, взял меня?..
Об Акинфе и о том, почему он отвел заставу, не думал, решив, что ежели хоть раз взглянет в его чванливые, бахвальные глазюки, то этот раз и станет последним либо для Акинфа, либо для Ефрема.