— К врачу? — насмешливо переспрашивает Тамара. — Это тебе надо к врачу. К тому, который мозги чинит. Думаешь, я не знаю? — улыбаясь заговорщицки, вполголоса спрашивает она, будто о каком-нибудь общем секрете. — Думаешь, не знаю, что по тебе дурка плачет. Кое-что особенное о тебе и крови — думаешь, не знаю? Что она с тобой делает, м-м? Какой восхитительный у нее цвет, изысканный вкус, неповторимый аромат, у свежей крови. Думаешь, я, черт подери, не в курсе, Иден, дворянское детище, маленький дегенерат, как она тебя заводит, а?
— Нет, — от стыда Иден краснеет пятнами, потом опять бледнеет, смотрит на нее, как кролик на удава, испытывая при этом даже не сожаление и не досаду, а лишь бескрайнюю пепельную тоску, от которой хочется завыть или расплакаться или сделать еще что-нибудь непростительно младенческое, чего он при ней никогда не позволит себе сделать, что-нибудь поломать, шею ей, например, или ребро, потому что она не врет, хотя одному дьяволу известно, откуда она узнала, сам-то Иден скорее подохнет, чем кому-нибудь расскажет, но Тамару ведь неспроста родной братец изгнал в эту упадочную страну, а за ведьмовство, и никакая оно не выдумка, и ведьмовство ее не в ритуалах, не в зельях и не в прочей подобной дури, вся она — ведьмовство, хромает как ведьма, думает как ведьма и смотрит как ведьма, раз глянешь и глаз не отвести, будто в бездну с высоты, влазит в душу и врастает там намертво, так что не спасешься уже. Не всякая кровь, конечно, но это случается, а уж о ее ведьмовской крови, которой тут теперь все залито, и говорить нечего. Пахнет ржавчиной, коньяком и еще слегка чем-то пряным, вроде полыни или имбиря. Более всего Идена оглушает, пожалуй, его собственный пульс. — Нет. Я не хочу.