— Воняют чесноком и потом. Ваня, как ты можешь носить чужое? Мне дак претит. — Миледи капризно скривила губы. Ноздри, и без того крупно взрезанные, расширились, будто в норки вползли жуки скарабеи и давай там устраиваться на ночевую. — Ты, наверное, не знаешь, что чеснок пахнет смертью. Я не люблю чеснок, он пахнет тленом. И ничем этот затхлый дух не вытравить, эта зараза в каждую пазушку пехается. Под мышками и то воняет. Ты словно бы с покойника снял рубаху и, не постирав, натянул на себя. Что, своих мало? Тьфу… Ты, Ваня, нынче меня не целуй, пока в баню не сходишь.
Миледи частила, но пальцы меж тем, как бы сами собою, искались на груди мужа, как проворные домовые мыши, проникали ко груди, цеплялись за пуговицы, а глаза блуждали, не находя себе пристанища, словно бы женщине стыдно было выдать сокровенное желание.
— Еще чего придумала! Чеснок лопается в дольки, потому что переполнен живой энергией. Его всякая гада боится, бежит за сто верст. Чеснок жизнь дарует, сердце вострит к любви, все члены ставит до упора, кровь полирует.
— Может быть, Ваня, что-то у вас и ставит, но запах мерзкий. Запах кладбища, покойника, свежей могилы… А женщины, милый мой, любят ушами и носом. Давно пора знать, уж не ребенок, чай, с бабой живешь. Да и не с одной, поди. Когда мы любим, глаза у нас, как зеркала, ничего не видят, но лишь отражают, зато нос, как у ищейной собаки, весь дрожит на ветер. Есть особый запах у мужика, от которого бабы как безумные. Оттого гулящую бабу зовут сучкой… Ты бы хотел жить с сучкой? — Миледи неожиданно перевела разговор на себя, чем смутила Ротмана, вогнала в краску.
— Ага, пинком за порог. Только и видела…
— Ты смутился? — засмеялась Миледи и обвилась вокруг мужа; так мышиный горошек привязчиво оплетает стоянец корявой желтоголовой пижмы или куст смородины, не желая от него отстать.
Не ко времени, Милка, затеяла игру, ой не ко времени…
От жены доносило блудом, как от гулящей девки, пахло душисто, дразняще; какие-то тайные ароматические колдовские смолки заваривались исподтишка в чугунке любовного ератика, искипали на жарком пламени, испускали блазнь. Ох, чертовка!..
Иван понял, что жена вдруг возжелала мужика и сейчас, бесстыдная, дразнит, позывает на грех. А гостевой час назначен, их ждут, и припаздывать к столу из-за минутной блажи как бы не к лицу. Ротман заглянул в призатененные ржавыми ресницами шалые глаза жены и вдруг странно, ревниво решил, что эта шалава не любит его. Ах профурсетка, ах проказа! Ротман пробовал сердито отцепить, оторвать от себя Милку, но лишь прочнее увязал в ней, как в тягучем речном иле; ему показалось, что у жены выросли, как у языческой богини любви, тысячи змеистых настойчивых рук.
Ротман неожиданно сдался, притиснул Миледи, ящеркой изогнувшейся в его руках, и она услышала, как все закипело, навострилось в мужике. Играючи, она чуть отступила, вроде бы освобождаясь от мужа-насильника, неожиданно наткнулась на спальное ложе, и это странное супружеское корыто подбило под самые коленки; Миледи от неожиданности охнула и повалилась спиною в ковчежец, в вороха шкур и одеял, которые назывались в этом доме любовным ристалищем. Она упала на спину как-то неудобно, бесстыдно, с заломом в спине, Миледи даже показалось, что в шее хрупнули позвонки и она окривела головою, навсегда стала убогонькой; на глаза свалилась шкура твердою, плохо выделанной мездрою, нос заткнула затхлая оленья шерсть. Нет, эта звериная спайка, без любовных прикосновений и игр, без шуршанья прохладных простыней и наволок, без вздохов просторной пружинной кровати и набитых утячьим пером бездонных перин, мало походила на терпкую любовную охоту, когда каждый, ополчаясь желанием, сыскивает, скрадывает самое потаенное и этой находкою до самой глубины встряхивает душу. Миледи было душно, она задыхалась от обиды, она почуяла себя кобылою, поставленной в станок, и, решительно озлобясь, женщина собралась в грудку, напружилась и ногами отпихнула от себя тяжелое, чужое, почти ненавистное тело.
— Милка, ты рехнулась? — У Ивана от обиды неожиданно задрожали губы. Голос был тоненький и мерзкий. Ротман опустил взгляд, увидел мускулистые сухие ноги, обметанные светлой шерстью, пальцы скоркали по настланным на полу газетам, словно бы искали опоры. Он вдруг разглядел себя как бы со стороны, смешного, жалкого, опустошенного, и от униженности, какой-то внезапной беззащитности даже потерял дар речи, как бы подавился языком. Так, наверное, испытывает себя любовник, застанный врасплох в супружеской кровати; и бежать бы надо прочь иль давать срочного отпора, да вот собственная нагота лишает всяких сил: стыд оказывается решительно сильнее и крепко вяжет волю к сопротивлению.
Миледи, эта разгоряченная, багрово-красная фурия с выпученными, фасеточными, как у стрекозы, глазами, с трудом выбиралась из спального ковчега, цепляясь тонкими перстами в дощатые борта, и никак не могла совладать с непослушным растекшимся телом, запутавшимся в ворохе одеял и оленьих полысевших шкур, пахнущих зверем.