Наконец я подхожу к своему дому. Калитка раскрыта и болтается на нижней петле. Я машинально приподнимаю ее и надеваю на верхнюю петлю.
Дверь в сени тоже открыта. Я захожу. В сенях стоят черные резиновые сапоги с комьями налипшей глины. Баба учила меня мыть сапоги сразу — пока грязь не превратится в цемент. Глина у нас в деревне злая, застынет — молотком не отобьешь.
Я открываю дверь в комнату и слышу, как громко работает радио. Оттуда несутся дикие звуки безумного рэпа — как колотушкой по голове: бум! бум! бум!..
Я зажмуриваюсь и вхожу. Окна раскрыты и под потолком вьется стайка мелких назойливых мушек.
Баба Маня всегда с ними боролась — вешала клейкую ленту, ставила ловушки с сахарной водой.
Полина Сергеевна лежит на бабином диванчике и храпит.
На ней бабина ночная рубашка — голубая, в синих букетиках.
Возле диванчика ссаное ведро — полное наполовину. Естественно, запах.
Я хватаю ведро и тащу его на крыльцо.
Когда возвращаюсь, она уже сидит на диване и хлопает глазами.
— Ой! — удивляется она. — Ты приехала, Лидочка?
Я не отвечаю — злюсь.
— Чего ссанье не выносишь? Не задохнулась еще?
Она всхлипывает и оправдывается. Бормочет, что нету сил.
— Иногда заходит соседка, Нина Разводова, приносит молоко и хлеб и заодно выносит горшок.
Я молчу и разбираю рюкзак — хлопаю на стол печенье, вафли, рассыпной чай, пару банок с консервами, пакетик соевых батончиков и мороженую треску — все, что мне удалось достать перед выходными. С продуктами тогда было плохо.
— Есть будешь? — спрашиваю я.
Она отказывается:
— Нет, дочура. Совсем нет аппетита. Пью только молоко.
Меня заливает жаром. Точнее, обдает кипятком. Ошпаривает всю — с пяток до корней волос — от слова «дочура». Его я слышу, по-моему, впервые. Впервые в жизни! Впервые за свои двадцать с небольшим лет.
«Дочура»… Я не могу двинуться, не могу обернуться, посмотреть на нее.
Я застыла, как жена Лота. Окаменела.
Баба Маня звала меня «доча». Но это было совсем другое.
Дочернее чувство — броситься к ней, обнять ее и пожалеть, слиться с ней телом, почувствовать ее худые плечи, тонкие руки, услышать ее запах — всего этого у меня не было. Не промелькнуло даже секундой, мгновением — нет.
А что было? Да ничего! Оторопь моя через пару минут прошла, я «расколдовалась», отмерла, кровь отступила от моего лица и я… Вернулась к себе.
— А чего одно молоко хлестать? — грубо бросила я. — Поешь вот… — я задумалась. — Рыбу, хочешь, сварю?
Мотает головой:
— Нет, Лидка. Не лезет. Вот чаю, может быть?.. Только нету его. Кончился чай.
Я громко вздыхаю, ставлю чайник и завариваю крепкий чай. Чай плохой, пахнет прелой соломой, а цвета густого, темно-коричневого, словно обещает терпкий вкус. Но он и на вкус трава травой. Эх, достать бы индийского, «Три слона»! Вот это чай, а не мура какая-то…
На блюдце кладу лимон, нарезанный дольками, вафли, печенье.
Полина, заметив мои приготовления, оживает и присаживается. Вижу, что дается ей это с трудом. Но помочь не спешу. Делаю вид, что не замечаю.
Наконец, усаживается и отхлебывает из чашки.
— Ох, как вкусно, Лидок! Сто лет не пила!..
— Печенье ешь, — строго говорю я.
Она пугается и поспешно кивает. Хватает печеньку и размачивает ее в кружке. Печенька распадается и тонет в стакане.
Полина пытается выловить ее и с опаской поглядывает в мою сторону.
Я молча протягиваю чайную ложку.
После чая я вывожу ее на улицу — точнее, почти выношу. Она болтается на моей спине, обхватив шею руками.
Несу ее как полупустой мешок.
Усаживаю на стул под рябиной.
Рябину баба Маня хотела спилить — у нее, женщины деревенской, пережившей и голод, и холод, отношение к природе было потребительское: расти должно только то, что приносит пользу. От чего есть толк. Что можно съесть или использовать.
Рябинка росла вместе со мной. Из ее зеленых ягод я варила кукольные супы. Из красных и спелых я мечтала сварить варенье. Баба Маня не давала: вот еще! Сахар переводить на это говно!
— А вдруг будет вкусно? — канючила я. — Вдруг не горько будет?
Ну и достала я ее, и баба моя в сердцах плюнула:
— Ну и вари, дура упрямая!
И швырнула мне пакетик с сахаром.
Сахара там было с полкило. А сколько нужно ягод? Я не знала. А вдруг сделаю что-то не так и варенье испорчу? А если нет — докажу бабе, кто упрямый баран, а кто нет!
И побежала я к соседке, бабе Паше. Спросить, сколько класть сахара в варенье.
Баба Паша, полуглухая и полуслепая, ни черта не поняла:
— Да сыпь весь, Лидка! — сказала она. — Чем слаще, тем вкуснее будет!
Ну и бросила я ягоды в кастрюльку, бухнула туда сахар и налила воды — так всегда делала бабушка.
Баба Маня в процесс не вмешивалась — даже не подошла.
Закипело мое варенье, помешала я его, сняла пену — так тоже делала баба — и, подув на ложку, осторожно лизнула.
Какая же это была горечь! Просто непереносимая, отвратительная и мерзкая горечь! Отрава!
Я увидела в окно, что баба возится в огороде. Быстро вылила «варенье» в туалет за домом и, бросив кастрюлю в крапиву у забора, побежала на улицу.
Вечером сели пить чай. Баба Маня — ни слова.
Пошарила в буфете, поохала, вытащила старые сухари и обернулась на меня: