Я ничего не написала до сих пор про Седнев. И про ту часть нашей жизни, которая легла дымчатыми воспоминаниями, конвертом черно-белых фотокарточек между его первым вдохом, в ленивом замешательстве, когда он, подхваченный под мышки, был вынут из материнского лона и повернут к синеватой операционной лампе, и тем зрелым августовским солнцем у моря с арбузами. Мы же познакомились на самом деле в Седневе, когда нам было по семь лет. Его покойный отец в советское время был достаточно выдающейся фигурой в киевском художественном мире, его работы хранятся во многих коллекциях, и имя зафиксировано в передовых тематических каталогах, рядом с прочими, всемирно известными. Я совершенно не помню его отца – образ складывается со слов родственников и по задумчивым фотографическим портретам, висящим у них в гостиной на двух стенах, один напротив другого (а между ними, на древнем, помнящем хозяина зеленоватом диване, застилаемом на день вязаным пледом, спит его вдова). В Седневе находится Дом творчества, и в старой художественной тусовке этот дом знают, конечно, все. И у всех, кто в тусовке, имеются этюды, изображающие один и тот же, преимущественно осенний, седневский пейзаж, с кривым обрывистым берегом и уходящей за поля с далеким лесом речкой Снов.
Там мы и познакомились с будущим мужем в первый раз, и он это знакомство досадным образом не помнит. Да и я почти не помню – просто они отдыхали с родителями в том же месяце, что и я с мамой, и мы наверняка общались на площадке. Они жили в «домиках», а мы на первом этаже, в корпусе. Я помню многих других детей, помню, как мы вешали на деревья фантики от конфет с какой-то гадостью внутри, таким образом обманывая более младших, которые, обнаружив подмену, потом плакали и жаловались мамам. Помню передачи про мир животных и, в частности, про акул, которые мы смотрели в холле возле столовой, и именно там, во время просмотра, меня вдруг сковал и заморозил страх смерти, то первое, приходящее в детстве трезвое осознание, безжалостное и бесчувственное (ибо все чувства в том контексте бессмысленны), о существовании конца собственной жизни. Мысли о Седневе почему-то выкатывались как воздушные пузыри именно той больничной весной, и именно с тем удушливо-оглушающе-подводным тягостным привкусом и булькали в моем отупленном сознании, словно привлекая внимание к решению какой-то совсем другой жизненной задачи.
Моя домашняя бутылка лежала теперь на дне пруда с водомерками, в меланхолично застывших солнечных бликах, и все было в коричнево-серых тонах. Вместо моря нас из больницы выписали в неподвижный, заросший пруд с водомерками и, озвучиваю голосом свекрови, с ее непередаваемыми интонациями
Пока муж болел в соседней комнате, я валялась на диване, в халате, расхристанная, с пустыми чашкой и тарелкой в выемке между подушками, которые было лень убрать, и они дзенькали при каждом моем движении, и вспоминала тот Седнев. Место, где мы увиделись первый раз, но ничего не помним, если бы не почти документально подтвержденные свидетельства родственников. Особенная седневская русская, дремлющая, речная сырость созвучна с печальной сыростью у меня в душе. Эта русская черниговская православная глушь, как с билибинских картинок, полная истинно православного траура (ибо все православие – бесконечный траур), поет теперь тризну и чернеет отсыревшим деревянным крестом, на который мне так
Речка Снов там совсем узкая, переплыть ее ничего не стоит – но глубокая и потому опасная. Помню, как возле одного из деревянных, почерневших мосточков, на которых стирали и с которых ловили рыбу, в тени с водомерками, под нависшими кустами и ивовыми ветками мы нашли (возможно, даже с моим будущим мужем, хотя он этого и не помнит) утонувшую собаку – раздувшуюся, серую, страшную.
А чуть ниже, в той же убийственной серой, болотом и мошкарой пахнущей сырости, в крапиве и лопухах, находится плотина и старинное здание неработающей электростанции. Сразу за плотиной, в ивовых зарослях притаился песчаный пляжик, на который мы ходили со взрослыми. А напротив нашей горы с Домом творчества расстелились заливные луга – выщипанные коровами и лошадями, с жестким конским щавелем и клеверными полянами, а еще дальше темнеет лес. Тот лес манил меня, ноздри щекотал запах летней хвои, мне казалось, что то, что я ищу – находится именно там.