По возвращении симфония счастья, баюкавшая Деду в солнечном аквамарине и ночных огоньках, дышавшая пряным жаром приморских чащ и бесконечным предвкушением еще больших радостей, зазвучала вдруг приглушеннее. Дела, так удачно организованные, отчего-то отказывались продвигаться самостоятельно: в последний день (а именно один день оставался до отправки еще не снятых пленок в Прагу) стало известно, что реквизиторы немного пересмотрели свои взгляды на предложенный бюджет, а режиссер параллельно участвует еще в одном проекте (ему все время звонили и страшно ругались в обе его трубки, внахлест болтающиеся на нейлоновых шнурках на шее). К вечеру первого и единственного съемочного дня стало ясно, что ничего не будет – декораторы во время Дедова визита в Ялту времени зря не теряли и, в общем, как признались (так и сказали: «Ну, в общем, мы…»), были совершенно не готовы. Художник ответил резонно: «Это они, это не я». Проработав в авральном режиме ночь, днем арт-департамент представил нечто, что нельзя было назвать даже жалким компромиссом, и к Дедову появлению на съемочной площадке сидели на полу в куче мусора, дремали, причем у одного из декораторов жужжал в руках случайно включенный шуруповерт. В противоположном конце павильона на ящиках из-под аппаратуры разместилась команда осветителей – похожие на спецназовцев, в камуфляжных костюмах, со шпионскими гарнитурами за ушами, они сосредоточенно играли в игры на телефонах. У Деды, как и у всех вокруг, дико болела голова, ныли плечи, обожженные, облезающие после хмельных и пряных крымских сиест; в павильоне было нечем дышать. Отпустив после девятичасового съемочного дня мальчика, который должен был пить ярко-рыжий миллионерский сок и, причмокивая, говорить нечто вроде «от нашей репки – здоровье крепко!», Деда понял, что до завтра ему не справиться, и позвонил Элле. «Идите на…уй все», – сказал, откупорив зубами бутылку пива, и почувствовал, что тот, кто сейчас его не послушается, незамедлительно получит в морду.
«Да, понял… я понял…» – бубнил режиссер в трубку, с болезненно усталой медлительностью, уже даже не прячась, оборачиваясь на Деду, словно не расслышал. «НА-УЙ», – одними губами сказал тогда Деда, коротко и страшно схмурившись, и потом с царственной брезгливостью махнул ему кончиками пальцев и отпил пива, вытянул ноги в сандалиях с побелевшими от морской соли ногтями на больших пальцах и закрыл глаза.
Элла была давней подругой Деды. Такой древней, что тоже имела в своем арсенале ряд ярко-ностальгических воспоминаний о шестидесятых, и даже могла рассказать кое-что о Дедовых женщинах и детях (чего никогда, к слову, не делала). Когда-то давным-давно, когда улицы назывались иначе, в магазинах пахло оберточной бумагой и пустыми молочными бутылками, по мосту Патона и по улице Саксаганского вовсю ездили трамваи, а по телевизору показывали партийные съезды, у Эллы с Дедой случилась шестинедельная любовь с общим бытом и вполне семейными отношениями, сошедшая, правда, на нет после поездки с палатками на какое-то море, где, выкатанные песком с палящим солнцем, вскрылись разом все Дедовы неказистости со странностями. Элла, будучи уже тогда прагматично-задумчивой, уверенно стоящей на ногах девушкой из хорошей семьи, приняла мудрое решение: с Дедой не расставаться, а просто изъять из отношений плотско-романтическую составляющую. «Мы просто друзья теперь, Деда», – говорила она, беря его за щеки и целуя воздух перед самыми губами, но с того отдыха уехала в компании уже совсем другого мужчины.
С тех пор их связывали исключительно рабочие отношения: Элла, когда нужно было, могла все. И просила за свои организаторско-добытческие способности немало, даже, можно сказать, вызывающе немало, потому Деда какое-то время водил пальцем по экрану своего айфона, словно пробуя на ощупь ее имя, высвеченное на визитной карточке. Но деваться было некуда.
«Один я эту репку не вытяну», – резюмировал Деда.
Элла приехала тут же, как и ожидалось, – двумя машинами, с полной командой и даже ребенком, который словно рожден был, чтобы рекламировать ядовито-оранжевый миллионерский сок. «Где ты его взяла?» – с пьяненькой расслабленной радостью спросил Деда, уступая Элле свое место на подиуме. Она лишь отмахнулась, пристально рассматривая павильон, одним своим взглядом мобилизуя осветителей, отложивших телефоны и привставших в ожидании новых указаний. Элла перемещалась по съемочной площадке как по рынку, хрипловатым резким голосом отдавая команды, – рыжая, коренастая, в черном балахоне и лосинах, в молодежных сандалиях с камнями и блестками, с сильно загоревшим одутловатым лицом в морщинах. На едва угадываемой талии у нее висела черная сумка, как те (а вернее, именно та!), что носили в начале девяностых челноки и туристы, на шее болтались дешевые очки в толстой пластмассовой оправе, которые она надевала, чтобы рассмотреть что-то на своем коммуникаторе, и которые она потом скидывала резким движением, и очки, дернувшись на красном шнурке, падали ей на грудь.