Идея дальнейшего побега из Сибири приобретала все более реальные очертания, обрастая такими подробностями, как неслыханные доселе поддельные документы. Один из «лодочников», сбывавший изумруды, смуглый, совершенно восточной внешности человек, с миндалевидными янтарными глазами, с хитрым взглядом и со шрамом на щеке, обмолвился как-то, что имеет весьма серьезные контакты в комендатуре одного из лагерей. Причем слово «контакты» он произнес с сальной, не всем понятной усмешкой.
В середине июля, когда на лес кто-то будто положил наполненную невидимым водянистым туманом подушку – такую мягкую, что запросто легла она между деревьями, Мирон и Сережа, облепленные грязью, перемешанной с потом, шли домой, неся пойманную в капканы дичь и короб с черникой. Было нарушено три метки на подступе к дому – странное дело, неслыханное доселе. Никакой зверь не забредал сюда, лес вообще был беден на живность, охотиться ходили далеко на восток, в сторону реки. Причем на тропинке метки остались нетронутыми, значит, непрошеный гость пробирался окольными путями, стремясь быть незамеченным. Несмотря на усталость, Сережа, как самый младший, отправился на шахту, доложить Андрею, а Мирон, припрятав поклажу, приседая, короткими перебежками от кочки к кочке обогнул дом. Было найдено еще две сорванные метки. Казалось, что шли просто напролом, не замечая тропинки. Перед домом кто-то похозяйничал, к тому же протопил печку – ветер доносил запах затухающих углей.
Вернулся Андрей с подмогой: злой, решительный, готовый к бою. Заглядывали в окна, силясь разобрать что-то там, потом, вскинув автоматы, с ноги открыли дверь, другие стояли, целясь в лес.
То, что в одной из кроватей спят – поняли еще с порога. И пахло как дома, хлебом.
«Курва моя матир, – выдохнул Мирон, – цэ ж дивка!»
Месяц, до самой осени, ее держали взаперти, ожидая прихода тех, кто подослал в качестве приманки. Каждый день допрашивали – все получалось, что будто правду говорит. Во время первого же допроса в голове у Андрея зашумело, казалось, мозг собрался туманом, сознание стало оседать куда-то вниз, растекаясь по жилам. Руки были крепки, налиты силой, сила пружинисто отзывалась от пальцев ног вверх по икрам, собралась в скрученный, пружиной завинченный клубок внизу живота, и ворочалась там эта сила, искрами постреливая в кончики пальцев, в зрачки, тревожа ноздри, ставя торчком волосы на затылке. Глаза будто видели и не видели. Повалил ее на пол, стал срывать платок с головы, одежду, в жаркой, грязной, с прилипшими песчинками сутолоке, с морозными колючками неожиданной боли, с оборвавшимся дыханием припечатал ее к полу. Туман сознания потом быстро нагрелся, облаком поднялся из расслабившихся мускулов обратно в голову.
«Как же так, девочку ведь совсем подослали… совсем девочку…» – говорил, сокрушаясь, сидя на лавке перед домом. Синяя жаркая ночь висела над головой, полная луна освещала лес, как огромный лагерный прожектор.
И только когда один из мужиков на лодке в следующее полнолуние сообщил, среди прочих новостей, что пропала комендантская дочка, красавица, каких свет не видывал, Бузю выпустили на волю.
«Вариантов тут никаких быть не может – ты если дорогу не смогла найти, по которой машина только что проехала, то до лагеря своего и в помине не дойдешь, а желающих совершить с тобой поход на пару месяцев в те края тоже нет. Потому уйдешь с нами на ту весну: едва морозы отступят, мы уходим, вниз по реке, пока болота еще замерзшими будут», – сказал Андрей Злов.
«И передать тебя людям нашим мы тоже не можем – они будут пытать тебя, пока ты дорогу на шахту не покажешь», – добавил Александр Бессонов.
Бузя смотрела на них затуманенным взглядом. Семеро совершенно одинаковых щетинистых мужских морд, криво постриженные, в лохмотьях и обносках, как дикари – кое-кто обмотанные мешками, со шкурами на ногах, с широкими, вытатуированными несмываемой грязью ручищами, с гнилыми зубами – они не отличались от самого страшного мужского зверья, которое ей доводилось видать в лагере. Два кошмара сошлись воедино – безжизненный безбрежный таежный лес и эти грязные поджарые псы, которых она видела как-то в тени брезентового тента в кузове грузовика, когда тот остановился на КПП, и, закованные в наручники, связанные общей цепью, с запеченной кровью на лицах, кое-как побритые наголо, с синеватыми проплешинами на неровных исцарапанных черепах, они все смотрели на нее – как на диво, как на отмеченное и отложенное сокровище, совершенно бездушную вещь, за которой возвратятся при ближайшей оказии.
Подумать только, что вся грязь этих взглядов казалась Ритке такой сладкой.