Неожиданно лесоруб как-то грубо толкнул ее, Ритка ойкнула, и лезвие ножа, проскочив ровно между ребрами, уверенно, ловко, профессионально мягко вошло ей прямо в сердце. Мужик отпрянул, выжидающе стал у дверей, вытягивая из Риткиной кобуры пистолет, и Ритка, голая, с совсем тонкой алой ленточкой крови, с этим последним украшением на своем роскошном теле, сделала навстречу ему несколько шагов, совершенно растерянная, ни капли не злая, с круглыми, как у девочки, глазами.
– Чертова холе… – поморщилась, упала на колени и громко, страшно-гулко стукнувшись головой, растянулась навзничь на полу. Рядом лежало, покачиваясь, автомобильное зеркало, все в серых ветвистых трещинах.
В начале июня Бузя и Карлевич ехали в Киев, она – к известному профессору, он – в отпуск, домой. Бузя к тому времени уже немного ходила, могла жевать и глотать, но сознание в полной мере не возвращалось к ней – она никого не узнавала и большую часть времени находилась в беспамятстве.
На третий день пути поезд встал с самого утра и стоял так много часов. Сообщили, что был оползень, засыпало пути.
Прямо вдоль рельсов тянулся узкий каменистый берег с редкими голубыми и желтыми цветами, и за ним, ныряя за серый горизонт в легкой дымке, простиралась ровная, как зеркало, водная гладь. Широким изгибом берег уходил на коричневатый в дымке мыс, и, повторяя этот изгиб, выстроились коричневатые в послеобеденном свете, пыльные вагоны с коптящей паровозной трубой, и чуть дальше, сквозь зелень, бликовали таким же изгибом рельсовые пути. По насыпи вдоль вагонов прохаживались люди. А в воде, которой тут было больше, чем неба, больше, чем камня и зелени, отражались замысловатые облачные зигзаги, как турецкие огурцы с бабкиного платка. Степь и болота, воздух и вода, север и юг сходились в этом месте воедино.
Когда Карлевич вернулся в купе, то был немало удивлен, застав Бузю сидящей за столиком, в сознании и замешательстве.
– Где я? Неужели это море? Вы привезли меня на море? И я все проспала…
– Идем, – Карлевич взял ее за руку и, как была, в длинной ночной сорочке, повел в тамбур, спрыгнул на насыпь, протянув руки, принял ее на плечо, аккуратно, босую, поставил на щебень, перемешанный с песком и редкой травой, повел вниз, к воде.
Было совсем тихо, но эта водная тишина не давила, была противоположна той тягостной слепящей лесной тиши, к которой они привыкли. Каждый выдох тут раскатывался, лучезарно, словно славя жизнь, улетая за чистый горизонт.
– Море… – сказала Бузя, – господи, как я хочу пить…
– Это Байкал, – дрогнувшим голосом ответил Карлевич и понял, что сильно нервничает. – Меня зовут Дмитрий Гаврилович, а это пресноводное озеро, самое крупное в мире.
Бузя упала на колени, прямо в воду, и шумно черпая, пригоршнями, стала пить, рубашка на груди намокла и липла к телу. Потом, как пьяная, обернулась:
– А платок? Я все время была без платка? Здесь ведь солнце. Мне нельзя на солнце… Как же… Лицо… Что у меня там? – болезненно щурясь, она цеплялась за мокрый ворот ночной сорочки, пытаясь сомкнуть края, спрятать хотя бы подбородок.
Капитан Карлевич какое-то время стоял у нее за спиной, потом аккуратно присел, обнял за плечи, отнял от лица ее руки и поцеловал россыпь детских рыжих веснушек на порозовевшей щеке.
Меня не пускали в реанимацию и ничего не говорили. За лекарствами тоже не отправляли. Просто не хотели, чтобы я там была. Я же не могла жить так, как раньше. Вернее, жить наполовину – ведь все, что происходило в моей жизни каждый день с шестнадцати тридцати и до восьми тридцати, было всегда вместе, вдвоем. Тогда, после той короткой (для меня) летне-арбузной поездки мы больше не расставались.