Никто не старается играть слишком правильно; в 65-ом юные «роллинги» ещё не очень хорошо владели музыкальными инструментами. Поэтому Мхов, небрежно дёргая струны бас-гитары, трясясь, словно подключённый к электричеству, отвязанным, разболтанным баритоном запевает:
прав, тысячу раз прав Джаггер, какое уж тут, на фиг, удовлетворение, когда ежедневно, ежечасно одни и те же ополоумевшие идиоты заряжают тебя через эфирные волны всякой бесполезной чепухой
ну, кого, спрашивается, по большому счёту, чешет белизна твоей рубашки, если даже тот козёл, что рекламирует по ящику моющее средство, не курит тех же сигарет, что и ты
и когда ты пытаешься подцепить очередную ссаную тёлку (хоть в Нью-Йорке, хоть в Москве, хоть в Йокогаме), а она динамит тебя, ссылаясь на то, что её дорожка заведёт её не туда, ну какое тут, к чертям собачьим, может быть удовлетворение
Бум-м-м! Заключительный аккорд распадается на отдельные звуки и расползается умирать по углам. Перестав трястись, Мхов переводит дыхание, утирает пот со лба.
— Ещё? — улыбаясь, спрашивает Марат.
— Не, Маратик, время, — Мхов снимает гитару, укладывает её обратно в футляр.
— Спасибо, — говорит он всем сразу и в сопровождении Марата уходит, оставив на столе тысячу долларов с мелочью, всё, что было в карманах.
В машине водитель соединяет его со Срамным, тот уже звонил, пока Мхов музицировал в подвале. От генерала он узнаёт, что сегодня днём максимум выиграл некто Крапивин. Этого на выходе из казино встречали человек сто с цветами и шампанским. После чего все с гиканьем расселись в два десятка шикозных иномарок, протащились по Москве и приехали в Шереметьево-2. Там весёлая компания попила шампанского, с шутками и прибаутками погрузилась в чартер и улетела в Токио.
На Мхова нападает странная меланхолия. Всю дорогу до Комсомольского проспекта он опустошённо-потерянно улыбается, не слыша и не видя ничего вокруг. Каждое мгновенье настоящего кажется ему физически не существующей точкой перетекания будущего (которое физически неизвестно) в прошлое (которого физически нет). Эта мысль, придя ему в голову, настолько его занимает, что, уже оказавшись в подъезде перед дверью в квартиру № 101, он ещё с минуту не может сообразить, где он и что ему здесь надо.
Дверь перед Мховым открывается, несмотря на то, что он в неё не звонил. Словно хозяин поджидает его с той стороны, видит в глазок и, не дожидаясь звонка, отпирает. Это притом, что никакого глазка в скромной двери, обитой дешёвым дерматином, не наблюдается.
На пороге стоит пожилой человек лет, наверное, 70-ти, одетый в домашние шлёпанцы, просторные спортивные штаны с двумя продольными полосами и плотную фуфайку, на которой красуется логотип известной американской бейсбольной команды «Yankees». Человек этот среднего роста, средней упитанности, с неприметным лицом и маленькими невыразительными глазками. Лишь обритая наголо голова и излишне оттопыренные хрящеватые уши несколько разнообразят его облик. Ещё он как-то странно, всем телом, дёргается вправо, словно борется с некой силой, не видной за полуоткрытой дверью.
— Добрый день, я Мхов, Кирилл, — неуверенно представляется Мхов.
Хозяин, не переставая дёргаться, смотрит куда-то мимо, мелко кивает головой.
— Вы Бруно Брунович? Я от Срамного, Петра Арсеньича, — продолжает объяснять Мхов.
— Да знаю я, знаю. Амба, — вдруг глухо, как в бочку произносит человек на пороге.
— Что? — ошарашенный Мхов пятится в сторону лифта.
— Амба, ну тихо, не балуй, — успокаивающе, с лёгким прибалтийским акцентом, говорит хозяин и, освобождая проход, делает приглашающий жест. — Да вы проходите. Не бойтесь. Не тронет.
Мхов с опаской пробирается в прихожую мимо хозяина; тот правой рукой притягивает к себе за ошейник огромную, чёрную, как антрацит, немецкую овчарку.
— Туда, туда, — хозяин приглашает следовать дальше.