– Куда там, я ж лагерный лепила, а там нужен диплом, это тебе не лагерь. Знаешь, куда клизму воткнуть, ну и фельдшер. У меня опыт огромный, всю дорогу словно у Склифосовского проработал, чего только не приходилось делать, а диплома нет, и весь опыт твой – до лампочки. Да я работы не боюсь: «была бы шея – хомут найдется», меня это не волнует. Устал я от этого лагерного бардака, от людей устал, от этого человеческого муравейника, от горя, от смертей, от сук блатных и всяких сявок. Хочется покоя, хоть примитивного, но своего угла, в который можно залезть и быть самим собой, я уж не говорю о семье, об очаге, ради и для которого есть смысл жить, чтобы в нем царил мир, мой мир, мною созданный, вот этими руками. Истосковался я, Коленька, по всему этому. Я прекрасно понимаю, что не голая баба мне нужна, а душа человеческая, теплая и ласковая, но где ее найти – вот в чем вопрос, а искать надо, иначе гибель. Дело не в том, что я сопьюсь, я этого не боюсь: дело в том, что без любящей души рядом я жить не в силах. Я по натуре своей страшно привязчивый, а привязывают меня изначально тело и страсть, и только потом я начинаю видеть дальше и глубже, а там все пусто, окромя влечения плоти, и это похмелье ужасно. Это что-то вроде мухи, попавшей лапками в мед. Вот почему для меня тру дна потеря Вари. Там лапки мои в мед не попали.
Любовь росла и развивалась помимо этой липучки. Я пошел на это сознательно, окунуться мне ничего не стоило, и меня даже спросили «почему?», и я ответил, что, не развязав одного узла, я не имею право завязывать другой; это правда, но правда и то, что я должен был убедиться в ней самой, в ее сущности, в ее душе и качестве этой души. На Тоне я так обжегся, что повторять эксперимент не желал: слишком дорога плата. Все эти шесть лет меня убедили в том, что достоинства ее высоки и бесспорны; ты сам посуди, ждать пять лет «каторжанина», я же ничего от нее не скрывал, наоборот, сгущал краски, рисуя картины, нас с ней ожидающие, и на все ответ был один: «Я буду ждать». Это не фанаберии, это не воздушные замки, я их не строил ни для себя, ни для нее. Слишком высока была ставка. Я знал свои силы, я все оценивал и взвешивал. Я не морочил человеку голову. Мне необходима была ее решимость, и она должна была быть добровольной, а движущей силой – любовь. Теперь сам видишь. Я у разбитого корыта, а свобода, пусть на цепи, уже маячит. Я не воздушные замки строил, а дом, а он взял и рухнул и малость меня придавил, не на смерть, но пришиб сильно. Надо начинать все сызнова, от нуля. За зоной ни кола ни двора, но не в этом дело – нет импульса! Хребет сломался! Кабы не вечная, не пожизненная, срок есть срок, он кончается, можно перекантоваться, как я в лагере, а тут навечно, как на наших делах на Лубянке – «Хранить вечно». Тут мне необходимо жизнь строить, и нигде больше. Рассчитывать, что Сталин подохнет и что-то изменится?.. Он, сука, вечно будет жить, а подохнет – и не скажут. Какой-нибудь Геловани[143]
вместо него на трибуне стоять будет, а от его имени партия над народом издеваться будет или, чего доброго, Лаврентий власть схватит. Хрен редьки не слаще. Моя совесть перед Варей чиста, я все до капли ей выкладывал, может, это под конец ее и смутило, стоит ли овчинка выделки, менять шило на мыло. Там – Москва, а тут – тундра. А мужик везде один, как и баба, но кабы только в этом было дело. Баб тут навалом. Вот Катька, ее хоть сейчас клади, а на хрен они мне все нужны, так, душу отвести, а дальше-то что? Тут, Коленька, «во плоть едину» найти трудновато, разве что повезет!Так беседовали мы с Коленькой в часы досуга, или лежа в палате, или в ординаторской, а тем временем я рисовал его, и рисунок этот висит сейчас передо мной.
Глядя на него, я вспоминаю наши беседы на пересылке и мысленно ухожу в глубину времени, и в памяти встает оно ожившим и в чувствах, и в мыслях, словно все это было вчера. Никто из нас в то время не знал и не мог знать, что каждого ожидает впереди. Знал это один Бог и, как ни странно, кое-что пронюхал мой «хиромант», еще там, в Абезе. «Ты потерял любимую и найдешь ее через шесть месяцев после освобождения». В те дни я не вспомнил этих слов, а если бы даже и вспомнил, то посмеялся бы над ними. Ищи-свищи!
Время шло, не останавливая свой бег. Коленька, отлежавшись в палате, ушел этапом в Абезь. Рос мой чубчик под белой шапочкой, который тщательно подстригал и холил пахан из сифилисной палаты. Милый доктор по утрам обходил палаты, а я за ним записывал на фанерной доске назначения: кому, что и сколько. Катька гасила свет в ординаторской, чтобы поцеловаться, взволнованной грудью прижимаясь ко мне. Неизвестность манила, свобода волновала, но не страшила меня, хотелось скорей скинуть, спороть, сжечь проклятый номер и вместо зэка У-102 стать «ссыльным навечно»!