Вроде бы все решено, но Марен совершенно не представляет, как оно будет происходить. Ей странно и даже как-то неловко брать деньги, но мама в жизни не согласится, чтобы она помогала Урсуле задаром. Она не знает, как они договорятся, и надо ли ждать воскресенья или можно прийти уже сейчас, по собственному почину? Впрочем, до воскресенья остается всего один день – и тогда уже наверняка что-то будет известно.
Марен хлопочет по дому, стараясь работать с душой и вниманием, как старалась всегда, но при мысли о том, что уже совсем скоро, может быть, даже со следующей недели у нее будет занятие за пределами дома, что-то звенит у нее в крови: какое-то странное, жаркое, почти болезненное волнение. Это, конечно, не выход в море – с появлением комиссара они больше не ловят рыбу, – но все равно это будет другое место. То место, где она целовалась со своим суженым и хранила покой своих мертвых родных. В иной, несбывшейся жизни это был бы ее дом, и теперь у нее есть возможность войти туда если и не полноправной хозяйкой, то вроде как и не совсем посторонней.
И сама Урса… она что-то разбередила в душе у Марен. Что-то, похожее на ту нежность, которую Марен испытывает, наблюдая за спящим Эриком, хотя странно испытывать что-то подобное по отношению к взрослой женщине, пусть даже беспомощной и бестолковой, как малое дитя. Марен не устает поражаться. Как же она жила там у себя в Бергене, что приехала настолько неподготовленной? Это и вправду немыслимо, мама права, но Марен не чувствует злости – только жалость и сокрушительную печаль.
Она с нетерпением ждет воскресенья, все ее мысли заняты Урсой: как она совершенно одна в большом доме сидит за столом, кутаясь в одеяло, сидит неподвижно, как каменное изваяние, или лежит на кровати поверх покрывала, пока мужа нет дома. Марен представляет, как, поднимаясь с постели, Урса ставит босые ноги на сшитые ею оленьи шкуры, представляет, как она режет принесенный ею хлеб – режет бережно, чуть ли не ласково – и отламывает от ломтя крошечные кусочки.
Утром в воскресенье Марен торопится в церковь, но все же заходит за Дийной и зовет ее с собой.
– Комиссар не одобряет, если кто-то не ходит в церковь.
– А мне нужно его одобрение?
Марен смотрит в застывшие, тусклые глаза своей невестки и не знает, как заставить ее понять, что комиссар – это не бесхребетный пастор; что его одобрение значит немало, а неодобрение – еще больше.
Она не сказала Дийне, что мама все выложила комиссару: и о рунах, и о ритуалах над мертвыми. Впрочем, Дийна, наверное, слышала через тонкую стену, как Марен с мамой ругались по этому поводу. Но Дийна молчит и никак не показывает, что она что-то знает. Ей все равно, что о ней говорят другие. Кто бы то ни было, даже Марен. Взаимная неприязнь между Дийной и мамой бьется, как лихорадочный пульс, только что не рычит и не скалит зубы. Марен берет Дийну за руку. Рука в чем-то мокром и липком.
– Пожалуйста, Дийна. Тебе надо пойти. Вдруг у него будут вопросы для переписи.
Дийна пожимает плечами.
– Он знает, где меня найти. – Она не смотрит на Марен, ее тусклый взгляд устремлен в стену. Может быть, она все-таки слышала их перепалку и знает, что Торил назвала ее имя, а мама с готовностью подтвердила, что она живет здесь.
– По крайней мере позволь мне взять Эрика, – говорит Марен.
Ей не терпится поскорее уйти.
Дийна молча отдает ей Эрика. Марен аккуратно сажает его на пол. Ему почти год и два месяца, но он какой-то весь вялый и рыхлый, словно полугодовалый младенец. «
– Здравствуй, Эрик. Ты пойдешь со мной в церковь. Ты рад?
Он скользит взглядом по ее лицу и тут же отводит глаза.
Дийна закрывает дверь, и Марен несет Эрика к своему дому, на ходу целуя его в макушку. Запах теплого лета и чистого хлопка давно испарился: от малыша пахнет мокрой прокисшей шерстью. Волосы у него грязные, сальные, давно не мытые. Марен кричит маме с крыльца, что пора выходить, и просит ее захватить одеяло для Эрика. Дийна отдала ей сына в одной рубашке. Мама выходит хмурая и сердитая.
– Она должна сама водить в церковь собственного ребенка. И она даже его не одела. Отправила в люди чуть ли не голышом. – Мама даже не удосужилась понизить голос. – В эту женщину вселился дьявол.
– Тише, мама, – шикает на нее Марен, озираясь по сторонам. – Не надо так говорить, тем более на улице.
Мама цокает языком, заворачивает Эрика в одеяло, пеленает, как новорожденного. Он протестующе вертится и все-таки высвобождает руки. Всю дорогу до церкви мама несет его на руках. Она нянчится с ним, как с младенцем, думает Марен, а Дийна, кажется, ждет не дождется, когда он вырастет и начнет жить своим домом.