В биографии Милоша Франашек пишет о том, что его герой не присоединился к Варшавскому восстанию. Если бы Милош к восстанию примкнул, Франашеку наверняка не пришлось бы эту биографию писать. Отдавая себе в этом отчет, он замечает: «Кто же возьмет на себя смелость решать, как должно поступить большому писателю в битве (в целесообразность и успех которой он не верит) — бежать на баррикаду на верную гибель или же поберечь себя в тылу, а потом нести реальную поддержку и утешение сотням тысяч читателей?»[47]
В уже упомянутой статье о литовском паспорте Милоша Франашек резко критикует тех, кто считает, что этот проездной документ порочит поэта. Но в интервью журналистке «Газета Выборча» он задается вопросом, как он, Анджей Франашек, сам поступил бы, «окажись он тогда [во время восстания] в Варшаве». Решился бы он на хербертовскую «верность без иллюзий. […] Нечто, не позволяющее пережидать бомбардировку в подвале, если друзья сражаются в это время?»[48] Разумеется, он не может нескромно гарантировать, что повел бы себя по-хербертовски геройски, но читатель догадывается, что следует думать о совсем нехербертовском поведении Милоша, отсиживавшегося в подвале, пока его друзья сражались. Короткий postscriptum к этому фрагменту. Франашек впоследствии написал великолепную биографию Херберта, в которой ему пришлось учитывать тот факт, что Херберт тоже не воевал с оружием в руках. Прилагательное «хербертовский» относится скорее к позиции Господина Когито, героя стихотворений поэта, нежели к военной странице биографии самого Херберта.В биография Милоша авторства Франашека нет обвинений и оправданий. Однако что-то в поведении Милоша его отталкивает. «Говоря откровенно, — признается он в упомянутом интервью, — мне неприятен тот факт, что Милош решился бежать из сталинской Польши не потому, что видел арестованных бойцов Армии Крайовой{16}
, не потому, что увидел свою страну порабощенной, а потому, что осознал: ему придется стать писателем, который в своем творчестве лжет»[49]. «В Бухаресте, — пишет Франашек, — Милош явно не собирался вступать в армию и сражаться за польскую независимость»[50]. В этих предложениях удивляет использование слов, которые Милош неоднократно деконструировал. Какого рода «чистота» сопровождала смерть молодых поэтов во время восстания? Идет ли речь о чистоте намерений, ведь они сражались, зная, что битва ни к чему не приведет (как написано в милошевской «Балладе»), что она окажется напрасной? Почему «порабощение страны» должно быть более благородным поводом для эмиграции, чем честность писателя по отношению к своей профессии (не говоря уже о том, что одно с другим связано)? И разве должен он был остаться, думая об арестованных бойцах Армии Крайовой? Почему вернуться в оккупированную Варшаву хуже, чем следовать за скомпрометированным правительством, и почему только это считается «борьбой за польскую независимость»? Чистота, верность, сражающиеся друзья — таков образ войны в устах человека, родившегося четверть с лишним века спустя после ее окончания. Трезвость Милоша не смогла побороть рефлекторную солидарность его биографа, который был моложе писателя на много эпох.Даже в этих нескольких предложениях виден весь набор понятий «героического» словаря. Верность, дружба, борьба, баррикады противоположны тылу и пережиданию в подвале. Геройство, солидарность не имеют градаций. Конечно, позиция Милоша нетипична: польская культура не поощряет индивидуальную гражданскую ответственность во время кризиса. Война и неволя, явления столь характерные для последних веков польской истории, задают образцы поведения. С одной стороны — честь, чистота, самоотверженность, с другой — позор и хербертовское «предательство на рассвете». Необычайно у Милоша то, что он не только не соглашался с национальным солидаризмом, но и сумел не поддаться ему на практике, не войти в роль, в которую не верил. И это во время войны!
Должен ли был Милош участвовать в восстании? С одной стороны, приказ о его начале отдали власти Польского подпольного государства, и это накладывало на Милоша как на гражданина определенные обязательства. С другой стороны, он никогда не давал присягу как солдат подпольного государства, следовательно, неучастие в восстании не было предательством. Однако в Польше, и особенно в Варшаве в конце войны, возродилась культура восстания с ее нормами и восхвалением героической смерти. Таким образом, Милош испытывал моральное давление, а отказ от повстанческого этоса был своего рода гражданским и товарищеским неповиновением. Томаш Лубенский так комментирует позицию мужчин, не примкнувших к восстанию: