Взгляд у архимандрита пронзительный.
Наконец он разжимает тонкие губы:
– А я, крестник, признаться, надеялся на тебя.
И опять – удушающее молчание.
Все вокруг выцветает, как будто теряя земную плоть.
А архимандрит вновь осеняет его крестом:
– Однако надежда еще осталась. Крестник!.. Благослови тебя Бог!..
Все же разговор этот без следа не проходит. Не сразу, преодолевая вес невидимых жерновов, Иван идет к старцу Макарию, твердо решив: сегодня или уже никогда!
Келья старца находится в стороне от основных монастырских строений. Собственно, это не келья, а бывший сарай, куда сваливали всякую ненужную рухлядь. Подновили его, законопатили щели, покрасили в бурый цвет, внутри – стол, стул, изготовленные в собственных мастерских, топчан без матраса, прикрытый жиденьким одеялом: на голых досках зимой и летом спит старец Макарий, умерщвляет грешную плоть. Иван смахивает с мебели пыль, взбивает подушку, плоскую, набитую черт-те чем, какими-то колющимися остями, подметает, перемывает посуду. Это часть его послушания – три раза в неделю убираться в келье у старца. Сам старец в это время неподвижно сидит в углу топчана, опершись о клюку, чуть поворачивает лицо – на шарканье метлы по полу, на звяканье тарелок и чашек, глаза его, как яичным белком, затянуты бугристыми бельмами. Неужели опять пребывает в беспамятстве? Решимость Ивана тает, сменяясь унынием: ну почему считается, что всякие калеки косноязычные, всякие немтыри, нищенствующая срамота ближе к Богу, чем обычные, нормальные люди? Да, Иван помнит, конечно, что старец Макарий – последний живой свидетель, из тех Великих Монастырей, которые сорокадневным постом и молитвой остановили нашествие саранчи. Духовный их подвиг ныне прославлен чуть ли не наравне со святителями. Из дальних мест приезжают к нему за благословением. Но ведь Иван как никто другой знает, что это уже не человек, а мумия, в нем едва-едва теплится жизнь. Ему девяносто лет. Он ведь вот так и сидит неделями, месяцами, не шелохнувшись, почти не дыша, пребывая в мире ином, а здесь – лишь телесно, немощной, исстарившейся оболочкой. Наставления, которые он Ивану дает – не каждый раз, а в минуты редкого просветления, – сводятся к обычным банальностям: мол, не греши, отрок, молись, все остальное – в руце Божьей…
Н-да… несказанная мудрость…
Или, может быть, здесь то, о чем предостерегал ветхозаветный Исаия: «слухом услышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – и не увидите»?
Так что же он такое не видит?
Иван уже готов отказаться от своего решения, как это было и позавчера, и позапозавчера, но тут старец поворачивает лицо в его сторону и шелестит паутинным голосом, почти неразличимым для слуха:
– Речи, отрок… Я же чувствую: ты хочешь что-то сказать…
Вот он, долгожданный миг просветления!
Иван опускается на колени и со всей возможной смиренностью произносит:
– Сомнения у меня, отец схиигумен… Измучился совсем, не чувствую присутствие Бога… Как бы его и вовсе нет… Благослови, отец Макарий, на молитвенную аскезу…
Трудное слово выговорено.
Иван уже в третий раз за последний месяц обращается к нему с этой просьбой, и два прошлых раза Макарий от него просто отмахивался: молод еще, иди, молись, не греши… Правда, сегодня старец с возражениями не торопится, и это порождает трепет в душе.
Неужели снизойдет схиигумен?
В самом деле снисходит:
– Торо?питесь, молодые долдоны… Подпрыгиваете… Хотите дотянуться до Бога… Не терпится вам. Ты скажи, тебе Бог зачем?
Странный вопрос.
Иван, забыв, что старец его не видит, пожимает плечами.
– Не знаешь? Так я отвечу: хочешь выпросить что-нибудь для себя. Того ради все вы, долдоны, топчетесь возле Него и ручки свои к Нему тянете: дай, дай, дай!.. Нет, чтобы сказать Милостивцу Всевышнему, на, возьми. Душу мою возьми, спаси и помилуй, бо грешен я есмь… А ведь грешен, отрок, грешен, я чую, есть грех на тебе. Разве не так? – Жует мягкие губы. – Речи`, отрок, отбрось сомнения…
И тут Иван, будто его изнутри кто-то толкнул, рассказывает о том, о чем третьего дня умолчал на исповеди: как во время недавней зачистки он наткнулся на ворожею и как спас ее от духовников.
А это ведь грех.
Он даже зажмуривается: ну, сейчас вылетит отсюда, из кельи, как драный петух.
Бывало уже такое.
Однако отец Макарий хоть и хватается за клюку, но не замахивается на него, а меленько, как в лихорадке, стучит ею в пол.
– Грех твой, отрок, не в том, что ты ворожею спас. Ворожеи, берегини, русалки – все Божьи творения. Он их создал – и не нам судить. А в том, что это не весь твой грех. Ведь не весь, отрок? Ладно, молчи, молчи! И без того знаю, сам молод был… – И вдруг старческим надрывным фальцетом: – Да, не Бога ты жаждешь, а избранности: получить то, чего нет у других. Вот в чем твой грех!.. – Клюка дробно стучит, фальцет переходит в хрип. – Тридцать ступеней в лестнице, ведущей на небо, Иоанн Лествичник предрек… Тридцать ступеней, а ты хочешь одним махом взбежать!..
Он закашливается, сотрясаясь тщедушным телом. Вот-вот упадет. Иван хочет его поддержать.
– Не надо!.. Не трогай меня!..
– Отец схиигумен!..
Тот неожиданно успокаивается: