Справа и слева на мраморных надгробиях ампелоний уже пожелтел, кое-где листки наливались кровью, ало блестели. Я подошел к стайке деревьев, совсем облетевших, но и над ними в светло-голубом небе порхали не ангелы, а кружились все те же вороны, в одиночку, и парами, и нестройными скопищами, они каркали все громче, надсаднее, эти вознесшиеся на небо деревенские плакальщицы. А внизу по земле двигались мы, куда менее безобидные. Уже почти у самой могилы я наткнулся на третьего моего дорогого друга. По достоинствам своим он сильно опережал первых двух.
— Ты — здесь? А ведь тебя не часто увидишь на кладбище.
— То есть как? — говорю я, отступая на шаг. — Да я ни одних похорон не пропускаю, если узнаю о них своевременно.
— Ой ли?
— Чтобы я лишал себя величайшей радости бытия?
— То есть?
— Радости, что пережил кого-то, — поясняю я. — Я и на твои похороны явлюсь, братец Пети.
— Что ты… что ты! — испуганно лепечет мой друг Петер Киеш. — Да и вообще я много тебя моложе.
— Какое это имеет значение! — отмахиваюсь я удрученно.
Это единственный способ заставить его замолчать: всем известно, что Киеш патологически боится смерти; сочувственно, встревоженно спросив его о здоровье, можно остановить поток даже самого смачного его вранья и клеветы. Мне же вынести в тот день еще и третий коллегиальный разговор вроде двух первых было бы тяжко.
— Что, я, на твой взгляд, скверно выгляжу?
— Ну-ну, какое там, какое!.. — прокаркал я, подражая кружившим над нашими головами птицам и предусмотрительно отступая от него еще на шаг.
Следует знать, что мой друг Петер Киеш — один из опаснейших представителей нашей здравствующей национальной литературы: стоит ему открыть рот, как из него, словно из поливальной установки, в лицо тому, кто окажется перед ним, извергается настоящий водопад распыленной слюны; если же Киеш особенно возбужден, то слюна разбрызгивается и более мощными зарядами, поражая глаз либо ухо жертвы. Соперники-поэты утверждают, что в его слюне содержится необычайно высокий процент солей и ферментов, поэтому она такая едкая. Про него еще говорят, что слюна выделяется у него, особенно возле левого угла рта, даже в спокойном состоянии, в такие минуты он накапливает вдохновение для следующей клеветы.
— С чего ты взял, будто скверно выглядишь? — говорю я, отступая еще на шаг и отворачивая лицо. — Сколько я тебя помню, дружок, ты всегда такой бледный. Ну, правда, вот эта вздувшаяся жила на виске… Ты, верно, слишком много работаешь.
Те, кто его не знает — хотя кто ж не знает его из тех, кто обращается в кругах нашего ада, — даже не подозревают, какие подлость и хитрость скрываются за его мужественной наружностью, прямым крупным носом, широким лбом и располагающими к доверию голубыми глазами. Несколько десятилетий подряд он трудился в поте лица, пока не вылепил так называемый «image»[7], иначе говоря, фиктивный автопортрет, какими политики пользуются обычно как знаменем; основательно поразмыслив и все рассчитав, он избрал для себя роль «рыцаря справедливости». Он создал новую, отступающую от классической традиции систему: в глаза ругал, а за спиной расхваливал. Поскольку, в сущности, он был труслив как заяц, то, не успев высказать кому-то в лицо уничтожающее о нем мнение, со страху немедленно, едва тот отвернется, начинал превозносить его и таким образом убивал двух зайцев сразу: считался прямодушным, неустрашимым храбрецом и патриотом, а в то же время — замечательным образцом всепрощающей христианской любви. Если, например, он заявлял N. N. прямо в глаза, что его последний роман ниже всякой критики, то назавтра N. N… недоумевая, слышал, что в другом обществе Петер Киеш назвал его самым ярким представителем новейшей венгерской прозы. Разумеется, даже при этой тактике он не избег за свою жизнь нескольких пощечин, которыми кое-кто успел его наградить в интервалах между изрыгаемой им хулой и хвалой.
— Так, по-твоему, я похудел? — обеспокоенно спрашивает он.
Вороны словно осатанели…