Она лгала. В августе меня и в Пеште-то не было. Или был? Какая разница — и почему бы ей не лгать? Эта ложь в конечном счете есть просьба извинить ее за вторжение, это, собственно говоря, признание моего, в сущности, незаконного и не имеющего оправданий стремления жить уединенно в человеческом обществе. Это, собственно говоря, лишь признание того факта, что из нас двоих я сильнее и что в жестокой борьбе, какую ведут друг с другом люди, мужчины и женщины, ей бы следовало спасаться, бежать от меня. Ложь — единственная возможность для слабых удержаться на сей земле, иначе те, что сильнее, непременно вырвали бы ее у них из-под ног.
— Вы правы, барышня, — сказал я, — не будь лжи, человечество бы давным-давно сгинуло.
Она улыбалась.
— Не понимаю.
Но она понимала, понимала лучше, чем я сам. Ибо была женщиной, к тому же женщиной того типа, какие лгут не крошечным своим умишком, а всеми своими клетками.
— Одно из великих заблуждений моральных кодексов, барышня, — сказал я, к ней обращаясь, но адресуясь к себе, — состоит в том, что в них осуждается ложь, которая в действительности есть одно из величайших изобретений человечества. Представить какое-либо сосуществование без лжи невозможно. Ложь соединяет всякую общность, коя в противном случае распалась бы на обезумелые, кровоточащие частицы…
Дама мне улыбалась.
— Ах, но вы же прелесть!
— …ложь, — продолжал я, с непонятной нервозностью расхаживая по комнате, — смягчает нравы, ибо облекает грубый интерес в пристойные одежды, и, таким образом, он может в относительно приличном антураже отстаивать то, что почитает своим правом. Но она не только обеспечивает приличия…
— Ах, вы прелесть, — произнесла барышня Сильвия. — Я думаю совершенно так же, только вот выразить так бы не могла.
— Не сомневаюсь, барышня, что вы думаете совершенно так же, — сказал я. — Итак, ложь обеспечивает не только внешние приличия, она привносит мир в наши чувствительные души, щадит наши сердца, поскольку мы ведь можем лгать и самим себе тоже. Лично я намерен лгать себе до самого моего смертного часа.
Вдруг мне все надоело, стало противно.
— Собственно говоря, что вам от меня угодно, барышня?
— Ах, вы, право же, душка, — щебетала дама. — Угодно, чтобы вы перестали бегать взад-вперед по комнате, потому что у меня уж голова кружится. Может, вы бы присели рядом со мной на диван?
Она улыбалась.
Меня обезоружила ее улыбка. Выпроставшись из лепестков этого красивого, но банального создания, улыбка явила собой для меня самое вечную природу — то была всезнающая улыбка женщины. Незабываемая, бесстрастная улыбка природы. Не все ли равно, ради какой бесполой цели призвала ее эта девица себе в помощь: на несколько минут она высвободила меня из скорлупы самоуверенности и наполнила блаженным сознанием бесконечной собственной моей незначимости. Какая важность, что́ я делаю, чего не делаю! Какая важность, что я старею и рано или поздно выйду из употребления. И потом, после, творение будет изредка улыбаться. На несколько минут я стал легким, как бесплотная пушинка, все бремя ответственности меня вдруг покинуло.
— Собственно говоря, что вам от меня угодно, барышня? — повторил я, когда пришел в себя.
Да и что тут такого, если начинающая молодая писательница обращается ко мне за помощью?.. если в жестоких внутренних битвах литературной жизни ее предполагаемая одаренность пускает в ход как вспомогательное средство и красоту? Она знает, что у меня есть некоторое влияние в этих по-разному пахнущих литературных зарослях, что с моим словом обычно считаются, что уважают (или, по крайней мере, делают вид, будто уважают) и, last but not least[11], боятся меня, несмотря на то, что я всем отвечаю на приветствия. Одним словом, я potens[12], и было бы противоестественно, противоречило бы так называемому здравому смыслу, если бы красивая молодая женщина не попыталась войти или хотя бы постучаться в калиточку моей потенции ради достижения блаженства совсем иного рода. О господи, она хочет стать писательницей, ну так пусть будет ею! Уровень литературной продукции страны из-за этого существенно не понизится.
Но совесть моя? Скромнее — мой вкус?
Да так ли он непогрешим?
— Ахбожемой, я так тронута, учитель… вы все-таки приняли меня, безвестную, скромненькую писательницу… Ахбожемой, я сижу сейчас здесь, на вашем диване… вы ведь тут отдыхаете? Ну посидите же со мной чу-чуточку!
— Только не «чу-чуточку», — проворчал я.
— Ахбожемой, вот опять вы…
— Я не сяду сейчас подле вас, барышня, я занят, — сказал я. — Оставьте рукопись и позвоните через неделю, за это время я, вероятно, прочту ее.