Но она не позвонила, она, не жалея трудов, опять явилась сама. Ее писания ничего не стоили, решительно ничего. Я бранился, их читая. Черт возьми, бормотал я про себя, почему было не вселить в это тело и дух, ему соответственный? Явилась бы новая герцогиня Сансеверина. Но духовности в ней нет ни крупицы. Хотя бы столечко, чтобы можно было опубликовать ее опус в каком-нибудь венгерском журнале. Будь я Эрнестом Рануцио IV, тираном пармским[13], я приказал бы эту даму казнить, дабы исправить роковую ошибку природы — отвратительное совокупление тела с пустотой, но, увы… Или велел бы ее отравить — все было бы приятнее, чем с нею беседовать!
На протяжении долгого жизненного пути я привык в глаза говорить писателям правду — прошу прощения: высказывать мое суждение; эта роль мне более всего по вкусу. Я не делаю исключения даже для себя, разве что изредка. Бывало, сердце мое обливалось кровью при виде какого-нибудь симпатичного юнца, но я преодолевал себя. Уж не по этой ли причине молодые писатели нынче все реже переступают мой порог, дабы узнать мое мнение о своей работе? Противный старикашка — должно быть, таким они меня видят. Одряхлел, где уж ему поспеть за нами. В молодости, правда, выдал несколько неплохих вещиц, да ведь когда это было!.. Но если и залетит ко мне в кои-то веки неосведомленный воробышек — вроде этой барышни, — чтобы получить напутствие, то и от этого я получал не много радости. Воробышек тоже.
Да, видимо, я все-таки старею, мне не по вкусу собственные мои пристрастия. Я стоял у окна, спиною к дивану, где расположилась, надо думать, посетительница, и смотрел в окно. Стоял, дивясь необычайной своей растерянности. Что сказать ей? С чего начать? За моей спиной послышался смех, радостный свежий смех.
— Чему вы смеетесь? — спросил я, не оборачиваясь.
— Тому, как нервно вы барабаните по стеклу. Ой, уж не боитесь ли вы меня?
— Милая барышня, — выговорил я, — я прочитал вашу рукопись.
Но я опоздал: когда я к ней обернулся, она стояла уже голая, разбросав где попало свое платье, белье — дымчатые колготки очутились на письменном столе, прикрыв только что начатую мною работу. Я мог бы счесть это знамением, будь у меня настроение и время для мудрствований. Как видно, не было ни того, ни другого. Я опустился в кресло и смотрел на стоявшую у дивана юную даму. Ее тело было совершенно.
Она улыбалась.
— Идите же!
Я все так же сидел и смотрел на нее.
— Столь прекрасная молодая женщина — редкий подарок для старика, — сказал я. — Позвольте же еще немного полюбоваться вами. Здесь тепло, так что вы не замерзнете.
Она улыбалась.
— Да идите же! — позвала она еще раз.
Спустя неделю я отправил Тамашу в Швейцарию письмо. Пусть едет домой. Пусть в доме будет мужчина.
Надобно прибавить, что я решил: Тамаш нужен не только в доме, он нужен мне самому. В доме — очень уж затхлым стал в доме воздух от суммы моей и Жофиной старости, его следовало хоть немного разрядить движением молодости, чтобы мы не застыли навечно в собственном унылом безмолвии. Ибо, сколько ни ссорился я с Жофи из-за разной ерунды, как ни огрызалась она мне в пику, обоим нам давно приелись все оттенки и повороты наших речей, и где уж нам было прислушиваться к их смыслу! Что могли мы сказать друг другу, что разъяснить, еще не разжеванное до отвращения за минувшие десятилетия? Когда и невысказанные-то мысли друг друга знали все наизусть?!
А тут еще Жофи с некоторых пор не давала покою: заберем да заберем мальчика домой.
— Велите мальчику домой ехать, молодой барин, — твердила она. — Хоть бы уж повидать его, пока жива.
— Ну тогда можно не торопиться, — сказал я. — Ведь это вы будете хихикать у моей могилы, не я у вашей.
Старая домоправительница засмеялась.
— Не приведи господь, — сказала она. — Да я б все выла у надгробия вашего целые дни напролет, покуда и меня дьявол не унес бы.
— Дьявол? — буркнул я сердито. — Так вы и в аду намерены за меня цепляться?
Старуха не ответила.
— К чему разговоры долгие, молодой барин, пора уж мальчика домой призвать, — сказала она немного погодя.
— Зачем?
— Так ведь нужен в доме мужчина, — сказала старуха.