Каток зимою… Изрезанный до канав желто-серый на поворотах лед, звенящий, шваркающий под канадами, дутышами, беговыми. Разудалая музыка из четырех репродукторов над большим полем, в раздевалках стук коньков по деревянному полу, гомон, люди. И этот запах, снежный запах приближающегося праздника. Будет, будет, вот-вот случится, еще немного — и произойдет, наступит. А что? Что?? Не понимал, не мог понять. Хотя и ждал, все ждал. Вон девочка упала, подал руку, и рука ее — странно плотным, истаивающим в рукавичке теплом. Рвалось в душе. Дух захватывало. Не рвалось уж, кажется, — нарывало. И когда исполнилось четырнадцать, отдушиной и прибежищем пока — бокс. Бокс! В синем углу ринга Аким Мокшин, второй спортивный разряд, из тринадцати боев в восьми одержал победу. И реакция, оказалось, и ноги, и удар. Тренер с мамой Леной (и тут она, мама Лена) пророчили. Да! Работал в открытой стойке, как Моххамед Али, как наш Агеев, и левый хук получался у него в прыжке. «Уф-ф! Просто уфф!» Но… надоело. Сразу как-то, впрочем, как и все, что быстро получалось. И потом, ну да, это было в девятом классе, шел по улице Кирова, кругом сверкали лужи с солнцем, все щурилось и чему-то улыбалось, а он подумал, нет, даже не подумал, а весь словно восчувствовал: «А зачем, собственно?» И лужи эти, и весна, и солнце? Зачем? И тоска его зачем, ночная тощища, и неразрешимое неизвестно чего ожидание? Зачем? Зачем (и это и было главным)
Но для чего, спрашивается, ответ-то так уж понадобился? На вопрос «зачем».
Очень просто.
Если мир не имеет смысла, то и «не подлым быть» смысла тоже нет. А «подлости» ему хотелось.
Где-нибудь в автобусе, на улице видел женщину, изгиб этот, бедро, ноги тяжелые, и захолонывало дыхание, болел, болел потом всякий раз.
Нет, нет, не любовь, зачем врать, понимал разницу. Это подлость, подлость…
— О-ох, подружился б ты с хорошей девушкой! — вздыхала, чуяла беду мама Лена.
Подполковник усмехался: знаем, знаем мы ваших девушек. Подполковник будто тоже знал, что происходит, только на свой лад. В нем тоже сидело
Мать приехала из деревни навестить. Сидела на кухне, плакала; прости, прости меня, сынок, ты прости меня, сыночка! За что?! Будто вправду виновата перед ним. Мы теперь хорошо живем, плакала, возвернешься, может? Не знала, бедная, что уж и говорить ему. Нет, нет, испугалась мама Лена, что вы, что вы, он в институт будет поступать, у него способности. И плакала, плакала тоже в соседней комнате, чуяла беду.
А он, сумасшедший, сидел, ждал, когда отревут. Другое было на уме.
Думал: мир управляет человеком двумя способами: силой (и тогда он пугает) и удовольствием (тогда соблазняет). Если страх или сулимое удовольствие выше человеческой возможности, человек предает. Возможность не высока. Во всяком случае, у каждого в заборе есть участок, где она почти равна нулю. Не то, так это. Матери было страшно, и мать его «отдала» маме Лене. Маме Лене страшно отдавать назад, и она врет про институт, хотя знает, что он не будет в него поступать. Обе хитрят. И это лучшие еще, это самые чистые. А подполковник? Чарли? Иван Сергеевич? Врут, предают и нарочно сами себе не замечают. Чтобы удобнее, чтобы не стыдно.
Ночами летал еще. С трудом. Ниже, ниже.
Мать уехала, а он бродил дальше, выбраживал себе позволение. Зачем, зачем, зачем?
Будто стоял на пути к желанному ручью забор и назывался НЕЛЬЗЯ. «За-а-а-ачем» — долбал он его ломом. «За-а-а-ачем?» — раскачивал. Подло, не подло, какое дело, если всех, все человечество ожидает какая-нибудь энтропийная смерть. Смешно же.
Книг набрал. Лежал на диване, читал, читал. Конечно, были теории (и он по возможности с ними ознакомился), по которым с совестью жить получалось как бы выгоднее, чем без нее. Но как-то и ясно было, с точки зрения выгоды, лучше-то все-таки без. Без нее. Ну а стало быть, зачем? За-а-а-а-ачем? Не понимал. Отказывался понимать. Завязывал глаза черной тряпочкой. Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать.
Ну да, это и получился его способ завязывать себе глаза.