— Телеграф, алло! — близкий, теплый девичий голос. Представилось почему-то: ночь, девушка спит, сложив голову на узенькую телеграфную ленту, а теперь вот проснулась, и упругая щека в белых и розовых вдавленных полосках.
— Здравствуйте, — сказала и тоже кашлянула. — Это Бакунина. Простите, что ночью, но мне надо отправить телеграмму. Можно? — Лягушка глядела не мигая из-под одеяла: ГИБЕЛЬ ТЕБЕ, ГИБЕЛЬ ТЕБЕ, ГИБЕЛЬ. Так оно, может быть, и было — гибель.
— Диктуйте, — сказала девушка.
— Москва, Главпочтамт. До востребования. Горкину Евгению Евгеньевичу. Слышите?
— Слышу, — сказала девушка.
— Жду. Буду ждать. Катя.
— Жду, буду ждать, Катя, — без интонации повторила девушка. — И все?
— Все.
Девушка помолчала, записывая, по-видимому.
— И спасибо вам, — сказала еще девушке, — завтра я зайду. Простите меня.
— Ничего, — улыбнулся голос. — До свидания, Катерина Ивановна! — И гудки.
Значит, девушка знает ее. Это хорошо. Пусть, пускай знает. Пусть все знают, как расправляется она с ночными лягушками! Вернулась к тахте, откинула одеяло и пырскнула: «ПФРС-С!» — громко на эту лягушку, на ни-ква-гда, на все эти проклятые километры, горы и овраги, на все, что лежало между ней и Женей. Будто водой брызгала, держа в оттопыренной руке утюг, и святой водой кропила свою эту тахту от нечистой силы. ПФРС-С! ПФРС-С.
И лягушка-лягушечка неловко подпрыгнула в последний разок, сползла животом по крутому постельному боку и нехотя, скок-скок, поскакала в темный к себе уголок, в темный угол, где, если пожелает, пусть даже и живет теперь… теперь было не страшно.
В ПОДВАЛЕ
Небо было синее, мазское, словно в детской акварели.
Шел под ним вчерашней своей дорогой, возвращался в подвал, но и дорога и сам будто сменили, чувствовал, теперь мелодию. Все упростилось и убудничилось. Про мужика, брякнувшего вчера в троллейбусе «А ты, лысый, не умрешь!», даже и подумал: да, брат, угадал ты — не умру.
Вымытое синее небо, два плотных облачка у телевышки, и блестящие коричневые крыши домов. Утро!
На остановке народу уже мало. Все, кому на работу, на работе. Подходи, бросай в урну вчерашний использованный троллейбусный билетик, и это тебе все, все твое прошлое. Ни тебе мужика-пророка, ни милой этой ночки в Карининой квартире, ни вчерашнего разговора с Женей. Бросил в урну — и опять снова можно начинать. И хоть сам знаешь, забыть — это только игра (ничего тебе больше не забыть), все равно пока хорошо. Хоть на время малое, да хорошо. Замурзанная бабенка в мятом зеленом пальто оглянулась на него, отходившего от урны, и тут же, будто испугавшись, отвернулась. Да, да, между тем продолжал он свое, утро, каждый день утро, и заново опять, все заново, и веришь этому, опять веришь, хватая ту же вечную наживку. Будто пьешь с этим солнцем отраву — и снова болен, и хочется еще и еще. Чего? Ведь ясно вроде: все уже! Приехали, кончен маршрут, а поди ж, веришь, все равно веришь, что не все. А вдруг, может, еще да нет? Еще покажут. Этакое что-то… о чем ты и не догадываешься. А?! Ох, глупость! И листья вон не киснут уж по асфальту, как давеча, а подсохли, собрались аккуратненько в кучи и тоже ждут. Тоже словно довольны: вот, дескать, и нас, счастливых, скоро сожгут. Вспомнил, кстати, глядя на кучи, что и ему сегодня предстоит убирать в своем дворе, и обрадовался, заулыбался аж, задвигал ноздрями: жизнь, жизнь, все равно, язви е в корень, жизнь!
— Ффа! Ффа! Ффа! — раздалось вдруг сзади.