— В гостинице ты? — спросила. Голос ее загудел в нем длинно и медленно, словно в колоколе — «…ницеты-ы…».
Он кивнул.
— Я сама за тобой зайду («…ай-ду-у-у…»). Через час. Или, самое большее, через два. Иди. Ты иди сейчас, Женя.
И еще улыбнулась. Вздернулась губа. Катька.
Закрыл глаза и ушел.
А может, все было и не так.
ОТОШЕЛ — И ГДЕ ОН?
На пятиминутке разговор снова шел про Холодкову. Не спит Холодкова, сказала Лена, от «наркотики» отказывается, боится, видать, что привыкнет. Ясно: сидит Холодкова всю ночь на койке, округ храп до посвист, а она трет сидит ногу, трет и плачет, и кто ее горю пособит? Козлов, лечащий Холодкову врач, так и рубит — хватит лямзиться, надо Холодкову брать, а сама Холодкова — лицо в сторону, в глаза не глядит: «Как вы, Катерина Ивановна, скажете, так и будет…» И плачет, плачет. «Я вам, Катерина Ивановна, доверяюсь!» Вот так, думает Катя, собачья наша жизнь, к свиньям собачьим такую жизнь, речь-то ведь об ампутации, второй уже. И на каком уровне ампутацию эту делать. Козлов хочет сразу — выше колена. Правильно, в общем, но, если только пальцы пока убрать, хоть на костылях будет можно, а коль и эту, вторую ногу, выше колена, то ведь и ползать ей тогда вряд ли! И куда потом? В дом инвалидов? К сыну? Сын-то молодой, возьмет ли еще? Не таких не берут. А уберешь пальцы, все равно потом выше придется. Сосудистые хирурги — грубые, так и сказали: придется все равно.
Взяла Холодкову в перевязочную: смотрела, смотрела.
Прав Козлов! Надо оперировать.
Позвонила на аглофабрику, сыну ее. Пусть-ка придет. И посоветоваться, и посмотреть еще разок — можно на него Холодкову доверить или нет.
— Я не могу! — ответил в трубку Холодков-сын. — Начальник меня не отпустит.
Гляди какой дисциплинированный!
Отпустит, подумала, отпустит тебя начальник, и уже хотела позвонить Пете Зубову, знакомому с аглофабрики главному инженеру, да спохватилась: не надо. Как раз Пете-то и не надо звонить. «Начальника мне, — сказала, — пригласите, пожалуйста, к телефону начальника цеха». Вот так. «Слушаю!» — рявкнул тут же (будто ждал рядом) начальник. «Я Бакунина, — представилась Катя, — заведующая хирургическим отделением. У меня просьба: отпустите, пожалуйста, на полчасика слесаря Холодкова — мать у него завтра оперируется». — «Што?» — не понял начальник. То есть он, конечно, понял, но как бы тогда она догадалась, что он — сила? «Мать у него…» — «У него мать, а у меня план!» (Так и рвалось уж наружу: «Мать вашу так!..») — «А план у вас для кого? — тоже уже заводилась она. — Для кого план, для кого?» Молчание. Молчание. На сей раз, видать, не поняли и соображали, опасаясь ошибиться. Даже, кажется, сопели. «Ну вот что, если вы… — И тут она тоже подышала: вдох-выдох, вдох-выдох, успокаиваясь. — Если вы…»
Но начальник уже струсил. Где ему! И пришел Холодков. Здоровый такой парень. Плечи, руки, и левый глаз немного вбок, как у матери.
— Ну что? — сказала она. — Мама ваша будет без ног.
И смотрела: что? Ударила и смотрела.
Вмятинка на лице. Глубже, еще, еще… держись, паренек!
Выдержал.
— А протезы… это, можно ей?
— Нет, вы же знаете, Протезы при ее болезни нельзя.
Справился, справился и с этим. Выправилась вмятинка, и уже твердо, спокойно:
— Пусть. Делайте как надо.
Хороший ты парень. Хороший. Не зря ж Холодкова плакала по ночам молча. Зря ничего не бывает, и какова яблоня… И легче сразу стало. Легче жить.
Поговорили с Козловым, потом с анестезиологом. Поготовить денек-другой, анализы обновить, и с богом!
…Оперировать решили послезавтра.
Да, дома в постели она еще вспоминала иногда, выдумывала себе. Хоть и «прошло сто лет и пруд зарос», как пели, бывало, в пионерском лагере.
Серенький такой день, ветер, листья плещутся в тополе алюминиевой своей изнанкой… и это как орган, Бах, одно в другое, одно в другое, и не кончаясь. А там, за в белом инее мостиками серый туман, и подмерзшей пахнет землей, мертвые под ногами листья — красные с осин, желтые с берез, и это утро и тот сентябрь.
— Как тебя зовут? — смеется Аким. — Катей, поди?
Это тоже так и надо — чтобы он не знал, а потом, после всего, спросил.
— Катей.
«Ка-ак зову-ут тебя, дивчи-и-ина? — поет потихоньку он. — А дивчина говорит: и-мя ты мо-е услы-ы-шишь из-под то-по-та копыт…» Голос влажный, коричневый, дрожью в ее позвоночнике. И смешно ей, смейся, смейся, а он ее целует. И голова кружится, упала бы, ох, упала бы, но нет, нет… такие у него руки. А потом, когда все пройдет и уляжется, она снова засмеется, и смех ее затихнет в тумане у воды. В тумане у воды.
А за неделю до Озера, в ту-то ночь — так:
Вошла, и дверь сзади закрылась сама, подтолкнула в спину: иди! Иди к нему, в темь, к белым плечам. Задохнись!
Закрыла глаза, зажмурилась — ну? И как в воду — бух!