В июле они отправились на богомолье в Сент-Анн-д'Оре, помолиться за меня. Сев в «Тофину», они бросили якорь в Сен-Густане, но оказалось, что там невозможно найти такси. Тогда они подъехали до места в грузовичке рыботорговца, и по дороге мой отец вдоволь полакомился литторинами. После торжественной мессы они так засиделись в блинной, что наступила ночь, и выходить в море было уже поздно. Отец, перебравший «мюскаде», предложил: «А не пойти ли нам к девкам?» В конце концов их приютили на ночлег в соседнем монастыре. С тех пор папа донимал своего друга шуточками, называя мать настоятельницу его старой любовницей. Слушая, как ректор перебирает эти приятные моменты прошлого, я начала подливать себе портвейна, как вдруг в разговоре возникла нежданная гостья — Элиза де Сейрен. Уже забыла, по какому случаю он всунул эту поганку в наш альбом воспоминаний, но зато прекрасно запомнила фразу, которая все мне объяснила:
— Письмо от дамы с набережной Орсе буквально потрясло его. Очень обидное письмо. Просто оскорбительное…
Он был уверен, что я в курсе. И я не стала задавать вопросов. От одной мысли о его христианском милосердии у меня начиналась чесотка. Я с пол-оборота налилась смертельной ненавистью. И чувствовала, что если промедлю еще минуту, то рискую услышать проповедь о всепрощении и доброте к оскорбившим нас. Этого я не желала, не желала категорически. Никто, даже этот старичок, мирно посиживающий под своим абажуром с помпончиками, не имел права говорить мне о снисхождении. Я обняла его и смылась. Моя мать — вот кто расскажет мне все, ясно и недвусмысленно. Она была не из числа тех, кому нравится в одиночестве носить терновый венец.
Я нашла ее в кухне, просторном помещении, как две капли воды походившем на кухни с фламандских полотен, уставленном шкафами и увешанном картинами. Стоя перед разделочным столом, рядом с плитой, она готовила рыбу. Она взглянула на меня без улыбки, устало и печально, беспомощным, понимающим взглядом человека, которому нечего сказать. Она тоже не любила выставлять напоказ свое горе. Как и я, с приходом несчастья она сразу замыкалась в молчании. Я не хотела причинять ей лишней боли, мне только нужно было узнать правду. И потому, не разводя антимоний, приступила прямо к делу:
— Что говорилось в письме Элизы де Сейрен?
Обычно моя мать не уклоняется от объяснений. Она раз и навсегда решила для себя, что искренность намного выгоднее любых уверток, не говоря уж о моральном удовлетворении от собственной честности. Но тут она колебалась.
Какими словами окружить необъятный простор своего горя? И к чему указывать на этого виновника, а не на других? Она перебрала в памяти все события последних шести месяцев папиной жизни и никак не могла приписать его отчаяние какому-то обидному письму:
— Последнее время Шарль просто шел ко дну. Мне приходилось все время взбадривать его. Боюсь, что втайне он считал меня более виноватой, чем говорил вслух. Письмо с набережной Орсе было всего лишь последней каплей. Его глубоко оскорбляли мои восторги по поводу наших дел с Сендстером. Он, видите ли, не представлял, что мы с ним такие разные. А всего, что нас связывало, уже не желал видеть…
И так далее. Она говорила бессвязно, беспорядочно — так женщина, убирающая в шкафу, выбрасывает из него вещи не глядя, в кучу. Это продолжалось несколько минут. Я перестала ее слушать. То, что творилось в душе отца, меня больше не интересовало. Важно было другое — то, что он сделал. А сделал он вот что: ушел от нас, получив письмо. Наконец я прервала ее. Пусть покажет мне письмо, и покончим с этим.
Оно оказалось кратким:
Ни «здрасьте», ни «до свиданья». Ничего, кроме этого убийственного эпитета «бесцветный». Слова этой гадины пронзили моего отца, как острый нож. Тем же вечером он утопился в заливе.
Я сложила письмо и сунула его в конверт. Мать позвала меня к столу. Фабрис, который никогда не пьет, откупорил бутылку старого вина. Видимо, хотел показать, что жизнь продолжается. Я не стала спорить. Только и спросила, давал ли о себе знать Александр. Мне ответили: нет.