В те времена на этой площади еще проживал знаменитый цирюльник, который впоследствии обанкротился; разоряя других, он кончил тем, что разорился сам. Туда, в заднюю комнатушку, где тайно давались в рост деньги, большие и малые, ежедневно приходили бедные беззаботные, быть может влюбленные студенты, чтобы за чудовищные проценты получить несколько монет, весело растратить их вечером и дорого заплатить за них завтра. Туда, опустив голову и потупив глаза, смущенно пробирались гризетки и брали напрокат для какой-нибудь загородной прогулки потрепанную шляпку, перекрашенную шаль, сорочку, купленную в ломбарде. Туда обращались сынки состоятельных родителей и ради двадцати пяти луидоров подписывали векселя на две-три тысячи франков. Несовершеннолетние наследники проедали наследство на корню, вертопрахи губили свои семьи, а зачастую и собственное будущее. Начиная с титулованной куртизанки, которая сходит с ума по новому браслету, и кончая бедным книжным червем, мечтающим о редкой книге или чечевичной похлебке, — все шли туда, словно к Пактольскому источнику, а цирюльник-ростовщик, безмерно гордый своей клиентурой и своими подвигами, поставлял жильцов в Клишийскую тюрьму, — до той поры, пока сам туда не попал.
Таково было печальное средство, к которому не без отвращения решил прибегнуть Эжен, чтобы помочь Ружет — или по крайней мере иметь эту возможность; ибо он далеко не был уверен, что просьба, обращенная к барону, окажет нужное действие. Откровенно говоря, закабалить себя таким образом ради незнакомки было со стороны студента большой жертвой. Но Эжен верил в бога: добрые дела он считал обязанностью.
Первым, кого он увидел у цирюльника, был не кто иной, как его друг Марсель. Он сидел у зеркала, повязанный салфеткой, с видом человека, которому делают прическу. Бедняга, вероятно, надеялся раздобыть денег, чтобы уплатить за вчерашний ужин. Он недовольно хмурил брови и озабоченно слушал парикмахера, который со своей стороны, делая вид, будто завивает Марселя (хотя щипцы были совершенно холодные), что-то вполголоса говорил ему с сильным гасконским акцентом.
Перед другим зеркалом, за перегородкой, сидел и беспокойно оглядывался какой-то незнакомец, тоже украшенный салфеткой, яг сквозь приоткрытую дверь задней комнаты можно было увидеть в старом трюмо фигуру довольно тощей девицы, занятой вместе с женой парикмахера примеркой платья из клетчатой шотландки.
— Как ты сюда попал в такой час? — удивился Марсель, и лицо его при виде друга приняло обычное веселое выражение.
Усевшись подле зеркала, Эжен коротко рассказал о своей недавней встрече и намерении, которое привело его сюда.
— Ты, право, наивен, — сказал Марсель. — Зачем тебе вмешиваться в это дело, раз есть барон? Ты увидел привлекательную и, несомненно, голодную девушку; ты ей купил холодного цыпленка, — это в твоем духе, ничего не скажешь. Ты не требуешь благодарности, тебя прельщает инкогнито: это благородно. Но идти еще дальше — это уже донкихотство. Поступиться часами или подписью ради белошвейки, которой покровительствует некий барон, и не иметь чести даже встречаться с ней, — такое от сотворения мира случалось разве только в романах Голубой библиотеки.
— Смейся, если хочешь, — возразил Эжен. — На свете столько обездоленных, что всем помочь я, разумеется, не в состоянии. Тех, кого не знаю, я просто жалею, но когда сталкиваюсь с несчастным, то не могу не протянуть ему руку помощи. Как бы там ни было, остаться равнодушным к страданию для меня невозможно. Я недостаточно богат, чтобы разыскивать бедняков, — так далеко моя благотворительность не заходит, — но встретившись с ними, я подаю милостыню.
— Стало быть, хлопот у тебя немало, — заметил Марсель, — бедняков у нас хватает.
— Ну и что ж! — воскликнул Эжен, все еще взволнованный сценой, свидетелем которой он был. — Разве лучше идти своей дорогой и дать человеку умереть голодной смертью? Эта несчастная безрассудна, она сумасбродна, — все, что хочешь; она, быть может, не стоит ничьей жалости; но мне ее все-таки жаль. Разве милые подруги Ружет, которые сегодня и не вспоминают о ней, будто ее уже нет на свете, а еще вчера помогали ей швырять деньги на ветер, — разве они поступают лучше? Кого просить ей о помощи? Чужого человека, который зажжет ее письмом сигару, или, быть может, мадмуазель Пенсон, которая отправляется в гости и танцует до упаду, в то время как ее товарка умирает с голоду? Признаюсь, дорогой Марсель, что все это прямо внушает мне ужас… Мне отвратительна эта вчерашняя вертушка с ее куплетами и шуточками, которая могла смеяться и болтать в ту минуту, когда героиня ее рассказа погибала у себя на чердаке. Днями и неделями не разлучаться с подругой, почти сестрой, бегать с ней по театрам, балам, кофейням, а потом даже не знать, жива ли она, — нет, это хуже, чем равнодушие эгоиста, это бесчувственность животного. Твоя мадмуазель Пенсон — чудовище, твои хваленые гризетки, не знающие стыда, не понимающие дружбы, — самые презренные существа на свете!