Прежде чем Саддам смог ее остановить, Анджум встала и скорым шагом направилась к тому месту, где спонтанно возник ночной Комитет по делам детей. Анджум была на голову выше большинства людей, и следить за ней было поэтому нетрудно. Колокольчики на ее щиколотках, невидимые под шальварами, вызванивали неумолчное
— Мы хотим отдать ее в полицию? Я не ослышалась — в полицию? — произнесла Анджум обоими своими голосами сразу: одним, хриплым и грубым, и другим, низким и отчетливым. Белый клык ярким пятном выделялся на фоне съеденных бетелем красноватых пеньков.
Собирательным «мы» Анджум, в своей великодушной солидарности, обняла и объединила всех с собой. Ничего удивительного, что толпа восприняла это как невыносимое оскорбление.
Какой-то остроумец сказал:
— А что? Интересно, что
Анджум не оставила безнаказанной вульгарность этого замечания. Она заговорила, напряженно, с силой и убежденностью, естественными и мощными, как голод.
— Она — дар Божий. Отдайте ее мне. Я одарю ее любовью, в которой она так нуждается. Полицейские отправят ее в государственный приют, где она умрет.
Иногда одному человеку удается утихомирить взбудораженную толпу. На этот раз такое удалось Анджум. Те, кто был способен ее понять, были поражены и смущены изысканностью ее урду. Владение языком противоречило тому, что знали люди о том общественном классе, к какому, как они понимали, принадлежала Анджум.
— Ее мать, должно быть, оставила ее здесь, потому что, как и я, думала, что это место — современная Кербела, что здесь ведется битва за справедливость, битва добра против зла. Наверное, она думала: «Эти люди — борцы, это лучшее, что есть в мире, и один из них наверняка возьмет себе ребенка, о котором я сама не могу позаботиться», но вы… вы хотите звонить в
Несмотря на гнев, несмотря на шесть футов роста и широченные плечи Анджум, речь ее не была лишена женского кокетства, а жесты — мягкости и изящества, какие сделали бы честь иной куртизанки из Лакхнау тридцатых годов.
Саддам Хусейн внутренне готовился к потасовке. Подошли Ишрат и устад Хамид, собираясь сделать все, что было в их силах.
— Кто разрешил этой хиджре находиться здесь? За что она, собственно говоря, выступает?
Господин Аггарвал, стройный джентльмен средних лет с аккуратно подстриженными усиками и одетый в рубашку-сафарим, хлопковые брюки и шапочку Ганди с надписью: «Я против коррупции, а ты?», производил впечатление властного и грубого бюрократа, каковым он, собственно, и был до недавнего времени. Большую часть своей карьеры он провел в Департаменте налогов и сборов — до того дня, когда, по какому-то капризу судьбы, он вдруг — со своего высокого места — разглядел всю гниль системы. Он написал прошение об отставке, оставил высокую должность и отдался «служению народу». Несколько лет он мелькал на периферии благотворительных и социальных движений, но теперь, сделавшись сподвижником голодающего старика, он стал известен, и его фотографии ежедневно красовались в газетах. Многие считали (и совершенно справедливо), что реальная сила сосредоточена именно в его руках, что старик был всего лишь харизматическим талисманом, нанятым символом, который уже отработал свое. Некоторые сторонники теории заговоров шептались о том, что старика намеренно уговаривают держаться, заставляют загнать себя в угол, накручивают до такого состояния, чтобы собственная надменность не дала ему отступить. Ходили слухи, что если старик умрет от голода под прицелом телевизионных камер, то у движения появится свой мученик, и момент его кончины станет началом головокружительной политической карьеры господина Аггарвала. Это были злые и в корне неверные слухи. Господин Аггарвал в самом деле стоял за кулисами движения, но даже он был поражен тем возбуждением, какое вызывал у толпы старый гандиец. Господин Аггарвал оседлал волну, но отнюдь не планировал постановочное самоубийство. Пройдет несколько месяцев, и ненужный талисман будет отброшен, а сам Аггарвал вольется в мейнстрим индийской политики, где потребуются столь драгоценные, но некогда отвергнутые им достоинства и навыки. Он станет достойным оппонентом Гуджарату ка Лалле.