Для Мусы были характерны мягкость и безмятежное хладнокровие, что мне нравилось, несмотря на то что именно эти черты, сливаясь, с большой вероятностью могут сделать человека чудовищем. Я абсолютно уверен, что он прекрасно видел, какие чувства я испытывал к Тило, но не выказывал ни опасений, ни торжества. Это было, на мой взгляд, громадным достоинством. В его отношениях с Нагой такого хладнокровия не было, но здесь дело было больше в Наге, нежели в Мусе. Нага становился особенно неуверенным и неловким в его присутствии.
Контраст между этими двумя людьми был просто разительным. Если Муса был воплощением (или во всяком случае производил впечатление) солидного, надежного, как скала, человека, то Нага был ветреным и переменчивым. Рядом с ним было невозможно чувствовать себя спокойно. Он был незаурядным актером: громогласным, остроумным, задиристым и неприкрыто, жизнерадостно безжалостным с людьми, которых ему хотелось публично осмеять. Нага был хорош собой, строен, в нем было что-то мальчишеское, а кроме того, он прекрасно играл в крикет (был подающим), обладал мягкими, слегка вьющимися волосами и носил очки. Это законченный портрет холодного, интеллектуального спортсмена. Однако дело было не только и не столько во внешности. Девушкам он нравился своей неуемной шаловливостью. Они легкомысленной толпой вились вокруг него, ловя каждое его слово и глупо хихикая даже над тем, что вовсе не казалось смешным. За чередой его девушек было невозможно уследить. Он, как добросовестный актер, был чем-то похож на хамелеона — он мог менять свою внешность — не поверхностно, а радикально — в зависимости от того, кем он хотел быть в каждый данный момент. Пока мы были молоды, это казалось забавным и бодрящим. Все ждали, каким будет следующий аватар Наги. Но когда мы повзрослели, это начало восприниматься как утомительная пустота.
После окончания архитектурного факультета Муса и Тило, видимо, расстались. Он вернулся в Кашмир, а Тило получила место младшего архитектора в какой-то проектной строительной фирме. Она говорила мне, что ее главной обязанностью было отдуваться за чужие ошибки. Зарплата ее была весьма скудной, но она смогла улучшить свои жилищные условия, выбравшись из трущобы и поселившись возле дарги хазрата Низамуддина Аулии. Несколько раз я был у нее в гостях.
Во время последнего моего визита мы сидели у могилы Мирзы Галиба, среди брошенных окурков биди и сигарет, в окружении пестрого сборища калек, прокаженных, бродяг, наркоманов и странных личностей, которые в Индии почему-то всегда собираются в священных местах, и пили густой, отвратительный до тошноты чай.
— Вот так мы чтим память нашего великого поэта, — помнится, сказал я, пожалуй, несколько претенциозно — в то время я был совершенно незнаком с его поэзией. (Теперь я хорошо ее знаю — по долгу службы, — ибо ничто так не воспламеняет горячие сердца мусульман субконтинента, как несколько хорошо подобранных строк на урду.)
— Наверное, так он чувствует себя счастливее, — возразила Тило.
Потом мы пошли мимо массы нищих по улице к дарге, чтобы послушать суфийскую музыку. Это было не самое лучшее каввали из тех, что мне приходилось слышать, но иностранные туристы жмурились от восторга и дрожали в экстазе.
После того как была спета последняя песня, а музыканты упрятали в чехлы свои потертые инструменты, мы пошли по темной улочке, огибавшей колонию, вдоль ливневых канавок, от которых тянуло застоявшейся канализацией, а затем поднялись по крутой лестнице в квартиру Тило. Пыльная терраса была заставлена чьей-то — вероятно, домовладельца — старой мебелью, выгоревшей под беспощадным солнцем. Рыжий кот дико орал от неудовлетворенной сексуальной страсти, предмет которой забаррикадировался в куче прутьев, оставшихся от продавленного деревенского плетеного стула. Наверное, я так хорошо запомнил этого кота, потому что он сильно напоминал меня самого.
Комнатка была крошечной, как чулан. Обстановки практически не было, если не считать покрытой циновкой лежанки, терракотового кувшина для воды, картонной коробки для одежды и нескольких книг. Круглая электрическая спираль, водруженная на кирпичи, поставленные на ветровое стекло старого джипа, заменяла плиту. Во всю стену был нарисован мелом неправдоподобный радужный петух в пурпурно-синих тонах. Эта птица презрительно косилась на нас своим суровым желтым глазом. Похоже, за неимением настоящих родителей Тило нарисовала себе воображаемого, который внимательно присматривал за ней со стены.