Читаем Мёд жизни полностью

Он, как загипнотизированный, вошёл в тесную кухоньку. Между электроплиткой, столиком и постелью было ровно столько места, что они могли только стоять рядом. И тогда они стали долго и мучительно целоваться. Она была чуть выше его ростом, и всё тело его вытянулось в струну, наполнилось напряженной, сладкой мукой.

Он чувствовал, что совершает ужасную ошибку, грех; и в то же время он испытывал эйфорический восторг, наслаждение от своего неожиданного и чудесного падения. Он слышал эгоистичную, алчную жадность её гибкого крепкого тела, она долго его томила, капризничала, пока, наконец, он с невозможной для него грубостью и истерическим исступлением не набросился на неё и не добился, наконец, торжествуя и ненавидя, последней близости.

Разгорячённые, они лежали рядом. Постель пахла Максимом – его спортивным, мускулистым телом. Света тихонько смеялась – наверное, Любарев ей казался агрессивным котёнком. А у него из глаз бежали слёзы облегчения – он чувствовал себя вором, которого не поймали, путником, упавшим в пропасть и чудесно спасённым.


Врач походил на огородника, который осматривает плоды, чтобы определить «спелые – зелёные», или на мангальщика, ворочающего угли под зарумянившимся шашлыком. С холодным ужасом Любарев понял, что здесь он непременно умрёт, если не вырвется из лап вежливо-учтивого доктора Геббельса.

– Бухенвальд, – шептал он, лежа под капельницей.

Наутро ему стало лучше. Он почувствовал себя почти здоровым. И в этой неожиданной бодрости он вдруг ощутил не вчерашний ужас близкой бездны, а прежнее мужество жителя морского города: «Ну и что, что умру? Не я первый…»


В его первой женщине чудилось что-то мифологическое, сказочно-коварное, овеянное легендами Херсонеса.

Любарев был мальчиком из хорошей семьи: отец – инженер, мать – учительница. Он был не варваром, а эллином, и мечтал покорить мир не животной силой, а культурой и интеллектом.

Зачем этой гедонистке Свете было совращать подростка Любарева? Из озорства? Из женской мести мужскому племени? А может, Любарев ей хоть чуточку нравился?

Он запечатлел свою первую чувственную страсть в романе, который имел успех (относительный, конечно, литература стала уделом избранных). Где теперь коварная Света и что сталось с её крепышом Максимом?! Переживания Любарева переплавили бытовую, в общем-то, историю, в высокую трагедию. Он и сам многое понял, когда, вглядываясь в прошлое, писал эти сцены подростковых метаний, наполненные страстью, желанием и стыдом.


Он приехал вступать в наследство и сгоряча чуть не продал белый материнский домик на Сапёрной улице – с увитой виноградом беседкой, с розовым кустом у порога, с терпким запахом перезрелого инжира, с летними сухими ночами, когда над головой так близко висит Большая Медведица. Но потом он остыл, одумался и договорился с татарином Мехмедом, соседом, что тот присмотрит за домиком в обмен на сдачу его постояльцам в курортный сезон.

Он уезжал от моря огорошенный и будто оглушенный. В чём была суть его жизни? В укреплении родового гнезда, в возведении на месте домика виллы с высокими коваными воротами? Или в чём-то ещё? Он не знал.

Сидение на двух стульях продолжалось. Он должен был добывать хлеб насущный, быть «не хуже других», что ж, в этом тоже просматривалась некая логика. И когда он попадал в компанию крепких, уверенных в себе мужиков, рулящих денежными потоками, он почти готов был отречься от всего эфемерно-идеалистического, неуловимого, что составляло его суть; но потом он оставался наедине с собой и с ужасом понимал, что все эти особняки-джипы-депозиты – муть, что всё, сделанное для себя, не имеет смысла; оно, то, что для себя, должно появляться как бы ниоткуда, из работы для других, а литература, да, она, конечно, была для всех.

Но это его убеждение подавляющим большинством воспринималось как блажь, как болезнь (нормальные люди вертели пальцами у виска) или как никчемное занятие неудачника, возомнившего о себе невесть что. Тогда Любарев переставал верить в себя – против общественного мнения, т. е. народа, не попрёшь, он впадал в мизантропию, белый свет становился немил. До тех пор, пока – по словечку, по абзацу – он не возвращался к заветным писаниям.

И был момент, когда жизнь его приобрела ещё одно стыдное, тяжелое, двойное дно – в 16 лет заболел шизофренией сын. В периоды обострений Борис становился буйнопомешанным. Были и жестокие санитары, и психлечебницы, и доктор со зловещей фамилией Черносвитов, который доил Любарева несколько лет, обещая чудесное исцеление. Нет, ничего не помогло. Только официальная медицина давала небольшие просветы в болезненных состояниях. За что, спрашивается, Боре такие испытания?

Любарев жил в чужом городе, с чужой, в сущности, женщиной, которая по документам была его женой, с несчастным больным сыном, к которому иногда Любарев испытывал чувство ненависти – и жутко потом каялся; потому что Боря мешал, мешал ему!

Так, может, Любареву надо было бросить творчество?! Если всё – против? К чему эта война с судьбой?


Перейти на страницу:

Все книги серии Любимые

Похожие книги