Он знал, что Ульсен обойдётся недёшево. Но коли Господь направил этого человека сюда, возможно, такова Его воля. Можно договориться с Пером, чтоб и его дети ходили к Эноку, и тогда выйдет не так дорого. Учительство Энока шло неважно, это правда; не хватало времени, и этот бедняга Гуннар с его нелюбовью к книгам… пожалуй, ничего не выйдет, если Энок будет и дальше так продолжать.
— Что скажешь, Анна?
Анна охотно согласилась. И Гунар, и Серина отставали от своих сверстников; и кроме того, если мы позволим Йорине быть такой необразованной…
Анна считала, это поможет; и оно помогло. На другой день дети Энока сидели на школьной скамье; дети Пера тоже были с ними.
Гуннар радовался; ему позволили ходить в праздничной одежде! И к тому же появилось свободное время. Тогда он резвился, как дикарь. Кривлялся, дрался и вопил что есть мочи и откалывал всевозможные цыганские штучки. Особенно он не давал прохода Олине, дочке Пера: дёргал её за волосы, колотил, щипал за руки, колол иголками; иногда бросал её на пригорок и таскал за ноги; она жаловалась Ульсену. Очень странно, отчего Гуннар вдруг сделался таким.
А впрочем, всё шло хорошо. Ульсен был мастер учительствовать, когда его не трясло с похмелья; он вдохнул жизнь в детей, и они его слушались. Строгостью он не отличался, позволяя им болтать, смеяться и рассиживаться сколько влезет; сам он ходил туда-сюда и, невзирая на шум, говорил. Но когда он понимал, что они устали, то прогонял их. «Теперь вы годитесь лишь на то, чтобы играть в прятки», — говорил он.
Энок порицал его за такие методы; он считал, что негоже так распускать детей. Детям же это нравилось; но как раз это и был дурной знак; следует остерегаться всего, что приятно для плоти и крови.
— Я использую свои методы, — отвечал Ульсен.
Но вечерами он отправлялся к соседям, чаще всего к Хельге, у которого частенько можно было разжиться хмельным. Выпив стаканчик-другой, он начинал «проповедовать». Народ собирался и потешался. А когда Ульсен напивался, он рассказывал о своих «впечатлениях»; и никто ничего не понимал. Тогда Ульсен злился. Или просто вздыхал и начинал нести околесицу.
— Подумать только: здесь я, величайший поэт Норвегии, — и в каком обществе! Ah, quelle vie, quelle vie, ah! voici un malheureux![80] — И прочая чепуха, должно быть, на французском, сыпалась с его уст.
В субботу Ульсен закончил занятия в двенадцать и убежал.
Вернулся он к самому ужину. И выглядел чрезвычайно торжественным.
— Благодарствую, я не голоден.
Бедняга; нынче он говорил по-городскому.
Он походил взад-вперёд, размахивая руками, широким шагом, при этом кашляя так, будто хотел что-то сказать. Потом скрестил руки на груди и выпрямился.
— Глубокоуважаемый Энок Хове! Рассказывал ли я когда-либо тебе о дне моего посещения?
— Я бы желал, чтобы ты знал день посещения твоего[81], — отвечал Энок, возившийся с ручкой от лопаты.
Ульсен вновь принялся ходить туда-сюда; судя по всему, он не расслышал ответа.
— Да, мой друг; такого не переживали Пётр и Павел. Вообще. Невозможно стать поэтом тому, кто ни разу в жизни не делался сумасшедшим, — как филистеры называют это. Хм. Я помню это, как будто это было вчера. Было ясное, ясное утро. Я плыл через прекрасный Кристиания-фьорд; моя цель состояла в посещении широко известного датского врача-невропатолога… я, собственно, не был сумасшедшим, а лишь нервным. «На юг, на юг, как дикий гусь!» — так писал я в одном из моих стихотворений. Как вот сейчас, сидел я одиноко на своём месте, и вдруг меня осенило: ты, Уле Кристиан Ульсен, ты, правду сказать, г… А твой внутренний мир, твоя душа, есть сияние, отблеск… начала всего сущего, о величайший из поэтов…
Он вытянул руку и потряс пальцами.
— И я ощутил в себе живой Божественный свет. Ты можешь представить себе такое, Энок?
— Я… пожалуй, что пережил нечто большее.
— Слава Богу, ты понимаешь меня, Энок. Быть с образованными людьми — это просто благословение… Да, это было величайшее мгновение. С тех пор я долго пребывал словно в блаженном опьянении: лёгкий, светлый туман, который я называл дымкой поэзии. И громкий голос ясно провозгласил во мне: ты — тот, кто превзошёл своим величием Шекспира!.. Наконец, у меня закружилась голова. А далее последовал эпизод, который — в субъективном смысле — был одним из интереснейших в моей жизни. Дело в том, что моё так называемое «безумие» было сильнейшим, одухотворённым полётом фантазии… окрылённой поэтическим вдохновением, которого у меня никогда не было — ни до, ни после того. «Такое светлое и лёгкое облако…» Ты слушаешь меня, Энок?
— Да, я слушаю…