Его звали Фульмине. Это был одинокий рыцарь улиц моего родного Бассано. Не раз, еще ребенком, я встречал его на Понте-Веккьо или на дороге, ведущей в горы. Он декламировал стихи древних поэтов, в которых воспевались река и горные вершины. Летом он ночевал на скамейке в парке, прикрыв лицо шляпой и вытянув ноги, обутые в башмаки разного цвета. Из-под коротковатых штанов выглядывали его тощие лодыжки. Пиджак, всегда застегнутый на все пуговицы, был ему тесен, а шелковый шарфик a la belle epoque, скрепленный на шее английской булавкой, заменял ему рубашку. Пальцы Фульмине с нанизанными на них экзотическими колечками, которые он делал из фантиков, время от времени вращали бамбуковую трость. Шляпа с широкими, загнутыми кверху полями, украшенная перьями, утонченное лицо человека неопределенного возраста под ней — все это придавало ему отдаленное сходство с Дон Кихотом.
Короткими птичьими шажками Фульмине перебирался из бара в кабачок и обратно, где его непременно угощали печеньем или подносили небольшой стаканчик вина, затуманивающего голову при частом употреблении. Порой его походка становилась неуверенной, но он всегда пребывал в веселом расположении духа, хотя смеялся Фульмине сдержанно, даже когда ловко выуживал сигарету из пальцев прохожего.
Его все хорошо знали и не задевали. Когда Фульмине предлагали деньги, он принимал рассеянный вид, отводил взгляд в сторону и, сняв свою украшенную перьями шляпу, кланялся. На непременные остроты мальчишек он реагировал так: прислонялся к стене и разглядывал их, прищурив глаза и довольно улыбаясь. С наступлением зимних холодов Фульмине проявлял недюжинную изобретательность: он выпускал чью-нибудь лошадь или корову за ограду базара и пускался наутек, выкрикивая: "Держи вора! Держи вора!" Затем позволял себя арестовать, и его на несколько дней сажали в тюрьму. Собственно, этого-то он и добивался — теплая постель, теплая камера, только дверь в нее оставалась открытой: Фульмине страдал клаустрофобией.
Его голос, в котором слышались аристократические нотки, был хриплым — Фульмине курил сигары и сигареты и повсюду подбирал окурки, набивая ими свои карманы. Подозреваю, что он не отличался особой чистоплотностью, хотя пахло от него приятно — травой и табаком.
Однажды священнику из миссионерской организации, дону Джованни Браганьоло, удалось заманить Фульмине в церковь в надежде уговорить его исповедаться. Но бродяга поспешно ретировался, выразив возмущение подобным нездоровым любопытством к его личной жизни.
В детстве я каждый день встречал Фульмине по дороге в школу. Он называл меня "паросин" (маленький хозяин) и, здороваясь со мной, касался тростью своей шляпы. Однажды я предложил ему завтрак, приготовленный моей заботливой нянюшкой Марией (ей казалось, что я прямо-таки умираю с голоду на уроках). Фульмине наклонился к пакету и раскрыл его.
"О! Какие прекрасные вишни!" — воскликнул он и достал из пакета одну ягодку. А когда я попытался уговорить его взять еще, Фульмине галантно ответил: "Благодарю вас, паросин, не нужно. Я ведь такой высокий, что могу нарвать их сколько угодно в чьем-нибудь саду".
В один прекрасный день Фульмине исчез. Ему потребовалась срочная медицинская помощь, и его положили в больницу. Там он и умер — на прохладной и чистой больничной постели. Этого милого проказника оплакивал весь город.
Я рассказал о Фульмине лишь по одной простой причине: когда я впервые читал либретто "Джанни Скикки", мне вспомнился именно он. Его живые глаза, то, как он пленительно улыбался уголками рта, короткие и густые брови, взъерошенные длинные волосы, спадавшие на плечи, выразительные — в "драгоценных" украшениях — пальцы — все это всплыло в моей памяти, и я увидел его как живого. Благодаря ему я с поразительной легкостью постиг характер другого обаятельного плута, пришедшего к нам из средневековья — Джанни Скикки. Можно сказать, что мы оба пристально изучали портреты Франса Халса и кое-что позаимствовали оттуда для своего грима. Мы знали, что нам нужен тип тосканца-простолюдина, восприимчивого и лукавого, внешне смиренного, но весьма изворотливого.
— так Данте описал коварного флорентийца, который выдал себя за умершего человека и переделал завещание в свою пользу. Этот персонаж, едва намеченный в тридцатой песне "Ада", вдохновил Джоакино Форцано на создание самого блистательного в истории оперного искусства либретто. Благодаря музыке, написанной несравненным Пуччини, это произведение стало подлинным шедевром.