Они стояли втроем — Данила, потрясённый, Флегонт возбужденный и Харитон сердитый — на пыльном пустыре, у забора городского ипподрома, превращенного в дни войны в учебный военный аэродром. И все вокруг — и этот печерский пустырь, и гнилой, зеленозамшелый забор, — все это было хорошо знакомо с детства, все это были родные, самые дорогие сердцу места: милая, сладкая родина! Тут, малышами, топтали они босиком подорожник и лебеду, играя в «матку и сынка» или представляя «хунхузов» и «русско–японскую войну». Тут же, когда подросли, приникали они к щелям забора, завистливо глядя, как гимназисты гоняли огромный кожаный мяч, такой мяч, который печерской голытьбе и во сне не мог присниться: футбольный кожаный мяч стоил тринадцать рублей пятьдесят копеек в спортивной лавке Орта на Прорезной! Четырнадцатого августа 1909 года, перед началом занятий в учебных заведениях, здесь об эти самые доски гнилого забора Данила набил Флегонту на лбу огромную шишку — Флегонт впервые появился тогда перед приятелями в гимназической фуражке и, таким образом, переметнулся в непримиримо враждебный лагерь гимназистов, реалистов и кадетов — в панский выводок, в класс аристократии…
— Спасибо! — понуро и неловко промолвил наконец Данила. — Это ты, конечно, того… по–дружески, но… видно, я двину–таки на шахты с Харитоном…
Впрочем, Флегонт уже и не слышал этого ответа. Иные мысли захватили его на этом пыльном пустыре, через который входили они в жизнь, у старого забора, который ведал все их радости и печали, с тех пор как они себя помнили. Как раньше, бывало, завладели здесь Флегонтом мечты, только уже не детские, хоть и не ясные до конца, хоть и продолжающие их давние, наивные детские фантазии… И Флегонт возбужденно стал вслух делиться с друзьями со всем жаром юного мечтателя.
Он говорил, что все это теперь ненадолго — и Даниле околачиваться неведомо где, неустроенным с молодою женою, и Харитону скитаться по шахтам Донетчины, и вообще вся эта бесприютность бедницкого житья–бытья. Все должно пойти по–другому: ведь со старым режимом покончено, и пришли Свобода! Равенство! Братство! И путь в широкую жизнь теперь открыт для всех. Были бы у человека сила, смекалка, энергия и — творческий экстаз. Так он и сказал, не заботясь, чтобы друзья его верно поняли: да, да, — творческий экстаз! Ведь на земле должен наступить рай! Каким он будет, этот рай, Флегонт не мог сказать точно, потому что и сам не умел еще его ясно представить. Но он был совершенно уверен, и «будьте уверены, хлопцы, и вы, что наступит этот рай, и вот увидите, очень скоро».
Все это были удивительные слова, они глубоко волновали всех троих собеседников и поднимали со дна души веру — хоть им и неясно еще было, во что именно следует верить…
И Данила с Харитоном молча слушали разгоряченного друга.
Революция! Разве это удивительное слово не вмещало в себя ответы на все, какие ни есть, вопросы?!
3
Тем временем в доме Брылей каравай уже замесили, и теперь женщины, обсыпая друг друга барвинком, сажали его в печь, серьезно и торжественно заведя положенную для этого случая шуточную песню:
Череватая вчиняла, горбатая помогала,
Губатая місила, чубатая ліпила,
Носатая в піч сажала, а красивая
Та хорошая із печі виймала…
«Красивая и хорошая», — это пелось про рыжую Тосю.
Иван с Максимом уже возвратились домой. Почетных гостей — всех кого следовало — они пригласили, но знамени не принесли. Андрей Иванов, руководитель большевистской организации «Арсенала» за приглашение поблагодарил, сказал отцам несколько прочувствованных слов о том, что считает их «отцами революции» — хоть оба они всю свою сознательную пролетарскую жизнь прожили людьми беспартийными. Но выдать им знамя заводского комитета отказался, заявив, что поскольку красное знамя является символом революции, то никому и ни по какому случаю во временное пользование выдано быть не может. Он сам, с надлежащим почетным эскортом, доставит знамя — благословить молодых пролетариев, вступающих в законный революционный брак. Иван с Максимом ушли удовлетворенные, однако по дороге, как обычно, славно поругались. Ссору вызвало разногласие: как понимать слова Иванова об «отцах революции»? Максим, со свойственной ему горячностью, настаивал, что «отцы революции» это те, от кого, значат, революция пошла. А рассудительный Иван ссылался на Карла Маркса и обстоятельно доказывал, что отцом революции является весь рабочий класс, и слова Иванова потому предлагал понимать лишь так, что. Мол, они с Максимом являются «революционными отцами».
Впрочем, и Максим и Иван слишком сегодня устали и потому помирились очень скоро. Много ходить они не привыкли — куда больше пришлось им в жизни простоять у станка, — а тут еще эти палки–посохи таскай за собою. Теперь они едва держались на ногах, обойдя половину Печерска да еще отмахав под Киев–второй к Василию Назаровичу Боженко… Дома они зашвырнули осточертевшие палки и с наслаждением уселись на завалинке передохнуть, не путаясь под ногами у женщин, хлопочущих у свадебного каравая.